I. Время монахов
Голос Адальберона и Герарда был гласом вопиющего в пустыне. Надо признать очевидное: за полторы сотни лет, прошедших после создания «Песни» и «Жесты», книжники во Франции так и не подхватили фразу, которую два епископа бросили в одно время, в один голос, чтобы подкрепить предложенную ими модель совершенного общества. Нельзя сказать, чтобы уменьшалось число свидетельств о том, как представляли себе мир мыслящие люди, — напротив, их становится все больше. Но напрасно искать в этих текстах какого-либо высказывания, пытающегося открыто, как это сделали два прелата, выстроить социальный порядок на взаимодополнительности трех функций, отведенных соответственно церковноначальникам, предводителям воинов и порабощенным крестьянам.
* * * Мне скажут: взгляните на этот текст из двух манускриптов XII в. Он, конечно, не из страны франков; но он из Лотарингии, края Герарда и Адальберона. Разве не написан он в то же время, что и «Песнь» и «Жеста»? И не с той же целью? Современный трудам епископов, разве не содержит он третьего изложения принципа социальной трифункциональности? Рассмотрим его поближе. Это житие святого, «страсти» короля-мученика из династии Меровингов, Дагоберта II или III1. Его гробницу почитали в Стенэ, на лотарингском берегу Мааса, недалеко от древней римской дороги, ведущей к Реймсу, Лану, Камбре. Когда-то Стенэ был королевским доменом. В 872 г. Карл Лысый велел перенести туда останки своего предшественника, убитого за два века до того в близлежащем лесу Вуавр, и учредил там капитул каноников, чтобы хранить мощи святого. Затем часовня и домен перешли во владение герцогов Нижней Лотарингии, родственников Герарда и Адальберона. Каноники дремали, а быть может, и беспутствовали. В 1069 г. герцог Готфрид Бородатый посчитал их недостойными возложенной на них миссии и заменил их добрыми монахами. В те времена подобные замены были делом обычным: таким путем закреплялось торжество монашества. Мощи, часовня, земля составили приорат, входивший в аббатство Горз. Об этой-то гробнице и культе, предметом которого она была, и написана Vita Dagobeiii, кем и когда—неизвестно. По видимости «Житие» похоже на сочинение меровингской эпохи. На самом же деле это труд искусного подражателя, который в богатой библиотеке, какой могла быть библиотека Горза, нашел тексты Псевдо-Фредегария, Павла Диакона, взял из них несколько фраз и на этих фразах выстроил свое повествование, тем более привлекательное для читателей, что казалось пришедшим из глубины веков. На самом деле оно было создано не далее, чем вчера. Несомненно в XI в. В начале века? Я в этом не уверен. Скорее я склонен полагать, вместе с Р. Фольцем, Ф. Граусом, К. Г. Крюгером, что жизнеописание появилось тогда, когда в Стенэ монахи заменили каноников, и было частью их усилий восстановить культ, местом которого была часовня, — стало быть, после 1069 г., сорок, возможно, шестьдесят лет спустя после Герарда и Адальберона2. Но разве не еще более многозначительно как раз то, что через два поколения лотарингский автор с такой точностью повторяет слова двоих епископов? Повторяет ли он их? Послушаем. «Порядок (ordo) священников распевал в положенные масы гимны Богу всемогущему, все ревностней служа своему королю; порядок же землепашцев (agncolarum ordo) радостно возделывал землю, благословляя того, кто хранил мир в их наделах и питал их изобилием злаков; равно как и знатные юноши, следуя старинному обычаю, забавлялись в известные часы игрой с собаками и птицами, но оттого не переставали раздавать милостыню бедным, поддерживать несчастных, помогать вдовам и сиротам, одевать нагих, принимать в дом гостей и добрых странников, навещать больных и погребать мертвых. Для тех, кто поступает подобным образом, и в охоте, следует полагать, нет ничего предосудительного.» И автор продолжает: «Поставленного от Царя всего сущего князем над народом своим», Дагоберта «следует ревностно почитать всем властям мирским (seculans potestas)... Да чтит его во всем чин священнический (sacerdotalis dignitas), ибо на небе он соединен с Тем, о Коем сказано: "Ты — священник вовек по чину МелхиседешГ, и вместе с ангелами поет для Него. Да следуют за ним также и землепашцы, чьи труды почтенны, ибо благодаря его заступничеству, превосходству его заслуг, они берут обильную жатву от земли; и последний виноградарь не пренебрегает почтить святого поклонением, всей силою своих помышлений; разве сей святой не помощник ему в его веселом труде (labor)?»3 Эта вторая, триумфальная, картина повторяется каждый год в день святого Дагоберта. Король движется впереди; он скоро присоединится к блаженным, снова войдет в город, и весь его народ следует за ним восторженной толпой. Как полагается, шествие строго упорядочено. На самом деле оно — свидетельство правильного управления, порядка, который властителю вменяется поддерживать и которого хочет Бог. Таким образом, процессия представляет общество в его совершенном распорядке. Распорядок этот тройственен: в каких-то деталях эта картина весьма напоминает ту, о которой мечтали Адальберон и Герард. Однако есть и разница, и весьма ощутимая. Во-первых, рассказ, выводящий на сцену мирское общество и заставляющий его продефилировать перед нами, вовсе не предполагает его реформирования. Он не имеет в виду ни установления, ни восстановления порядка. У него нет никакого намерения укреплять государство или трон. Да, герой его — король, но прежде всего он святой, творящий чудеса. Задача «Жития» — расширить границы почитания мощей, разжечь и поддержать жар этого культа. Этот текст организует паломничество в праздник святого, 23 декабря. Для этого он устраивает смотр разных категорий возможных гостей — и донаторов. Он их созывает одну за другой. Что удивительно — призыв обращен главным образом к тем, кто работает на земле. Здесь их не жалеют за «труд», напротив, называют его «веселым» и говорят, что он не унизителен, а почетен. Подобное заявление (а я не знаю на этом культурном пространстве других, которые выражались бы таким же образом) льстит крестьянству. Оно даже производит крестьянство в «порядок». Зато оно не говорит ничего о какой-либо услуге, которую ordo agricultorum оказывает другим социальным категориям. Автор отнюдь не озабочен оправданием сеньориальной эксплуатации. Он ни слова не произносит о поборах, предметом которых могут быть плоды крестьянского труда. Землепашцев и виноградарей призывают почитать святого Дагоберта, чтобы гроздья и колосья наливались тяжелее. Он их помощник, adjutor, не столько благодаря миру, гарантом которого он как король был при жизни, сколько благодаря таинственному дару, который позволяет ему после смерти посылать плодородие окрестным землям. Пусть крестьяне не забывают о чуде. Дагоберт исцеляет не золотуху, а бесплодие полей: когда он возвращался после коронации и ехал из Реймса в Австразию через округ Стенэ, крестьяне попросили его посеять семена собственноручно, и в тот год урожай был удивительный4. Итак, мощи святого — это источник плодородия, а его день, в зимнее солнцестояние, — аграрный праздник. Если и идет речь в этом рассказе о третьей функции, функции кормильца, то исполняет ее святой мученик. Обращаясь к знатным — точнее, к знатным юношам, — этот текст не рассуждает ни о чем, кроме охоты. У франкской аристократии охота и вправду издавна была развлечением молодежи. В «Житии святого Трудония», в «Жесте о Дагоберте I», в меровингских текстах, подобных тем, чьи кое-как сшитые лоскутки составляют основу занимающего нас повествования, королевские сыновья, до достижения ими совершеннолетия, всегда изображаются гонящими какую-нибудь дичь в лесу, согласно обычаю; охотники, сопровождающие их, — это мальчики, их ровесники5. Чтобы привлечь внимание знатных подростков, а заодно и их дары, неплохо было нарядить святого Дагоберта — тоже охотника, убитого, как и святой Евстахий, во время облавы, — уже не сельским, но лесным божеством, подателем чудесной добычи. И оправдать молодых людей, утверждая, что охота не запретна для высокородных, лишь бы они не все время посвящали этой забаве и компенсировали провинность добрыми делами. Но где же тут упоминается военная функция знати? Нет здесь ни miles, ни bellator. И это не только потому, что обычно агиографические тексты избегают говорить о войне. Эта рекламная книжечка не интересуется функциями — ни воинской, ни кормящей. «Мирская власть» здесь не выделяется по ношению оружия: ничего не сказано об услугах, которые она может оказать другим, разве что щедростью милостыни. «Молящихся» здесь тоже нет. Есть священники, покорные королю, которые должны ему «служить». В этом смысле Vita Dagoberti не только не вторит рассуждениям Адальберона, Герарда, геласианцев, но напротив, противоречит им, жестко подчиняя духовенство королевской власти. Наконец, подразумевается, что священники ниже монахов. Об этих последних в тексте ни слова. Если допустить, что он был написан в скриптории аббатства Горз, такое молчание легко объясняется. Мощами теперь владели монахи; они старались использовать этот капитал, привлекая паломников; поэтому они обращались к священникам, которые поют, к крестьянам, которые работают, к аристократам, которые охотятся, к людям, которые не покинули мир и вольны по нему передвигаться. Но к другим монахам они не обращались. Зачем их искушать? Монахи не должны выходить за стены своей обители. Они погрешили бы против устава, если бы тоже пришли в Стенэ 23 декабря. Итак: трехчастную схему, как я и говорил, нельзя вырывать из контекста, из системы, в которую она встроена. Vita Dagoberti показывает, как опасно было бы это сделать. Мы действительно видим в ней троичную сетку классификации. Однако понятие функции здесь становится маргинальным. Что до представления о социальной гармонии, основанной на обмене услугами между тремя функциями, то оно, похоже, вовсе забыто. Наконец, трехчастная схема охватывает не все общество. Вне ее оставлено место для монахов, так что социальная организация становится на самом деле четырехчастной. Две фразы, которые я процитировал, очень близки — ближе, безусловно, чем любые другие из дошедших до нас — к той, что Адальберон и Герард произнесли около 1030 г. Но говорят они отнюдь не то же самое. На почти тождественные слова опирается идеологическая система, которая, на мой взгляд, вовсе не вытекает из той, что выстроили два епископа. Они не были услышаны даже в стране их предков. * * * Потому ли, что они говорили недостаточно громко? Конечно, Адальберон, умирая, оставил свою поэму неоконченной, неизданной; единственная ее рукопись — это черновик. Но автор ее был человеком известным, важным, почитаемым, и трудно себе представить, чтобы его мнение об охвативших общество беспорядках, которое он старался донести до людей, было от них утаено. Что до Герарда, то он кричал изо всех сил: в общей смуте, вызванной вспышкой ереси, догматический трактат, сочинения которого потребовал Аррасский синод, имел — мы в том уверены — весьма широкое хождение. Равно как и текст «Жесты о епископах Камбрейских», который на протяжении десятилетий дописывали, переделывали, размножали. Лан и Камбре не были глухими углами. То, что говорилось в этих развивающихся, расположенных на одном из самых оживленных путей городах, имело хорошие шансы распространиться повсюду. Я долго обсуждал первый вопрос: почему постулат о трифункциональности был высказан вслух около 1025 г.? То, что он сразу же погрузился снова в пучину не-произносимого, оставив за собой на поверхности речи лишь мелкие, быстро изгладившиеся круги, ставит вопрос не менее интригующий. Единственное объяснение кажется мне удовлетворительным: внезапное, существенное после смерти Роберта Благочестивого в 1031 г. ослабление капетингской монархии, повлекшее за собой ослабление института епископства. Епископ Ланский и епископ Камбрейский не заблуждались: их власть и власть короля были связаны неразрывно. Они ветшали вместе. Как только король перестал жестко контролировать епископские выборы, вокруг кафедральных престолов начались интриги, мздоимство, та продажность при избрании прелатов, которую называли симонией и в которой Рауль Глабер, как и в эпидемиях и голоде, видел знак общего разлада во вселенной, вызванного приближением тысячного года. Деградация самих процедур пополнения епископского корпуса умаляла независимость и человеческие качества его членов. То, что от них оставалось, растрачивалось в глухой борьбе за сеньориальные прерогативы. В тридцатые-сороковые годы XI века виднейшие галльские архиепископы в Бурже, Вьенне, Лионе, Арле, Безансоне стали мирскими князьями, ведущими отряды вассалов-конников на битвы со светскими конкурентами; то были сомнительные сражения, упорные и непрекращающиеся, порой у самых врат собора. Лучшая часть духовенства втягивалась в мелкие политические дрязги, клановые и совершенно земные. Монахи сразу же воспользовались такой слабостью. Благочестивый пыл мирян и волна их щедрости окончательно обратились на реформированные монастыри. После 1030 г. нашествие монашества, которое Адальберон призывал сдержать, обрушилось на страну франков, подорвав на целое столетие структуры Церкви. Подорвав заодно и устои высокой культуры, в частности, размышлений об обществе, произнесенных вслух столь торжественно, что мы и теперь, спустя тысячу лет, можем уловить их эхо. Клирики еще говорили, это несомненно. Нам их едва слышно — голос монахов заглушает их слова. Почти все дошедшие до нас тексты на протяжении столетия, с 1030 г. до 1120 г., писались в монастырях, и те картины организации общества, которые мы можем восстановить, — главным образом монашеской выделки. Идеологическая система, выстроенная вокруг темы трифункциональности, обслуживала интересы епископов. Она ускользает от нашего взгляда. Следует ли думать, что она совершенно исчезла из тогдашних умов? Или только из весьма ограниченной сферы, открытой для историков, и единственно в результате некоего сдвига в источниках? Так ли все просто? * * * Затмение длится долго: за полтора века мы больше не услышим слов о том, что род людской поделен на тех, кто молится, тех, кто сражается, и тех, кто трудится, причем взаимообмен услугами объединяет эти три функциональные категории. Но этот долгий скрытый период распадается на две фазы. Только на первой, заканчивающейся к 1120 г., идеологические высказывания, чей след до нас дошел, оставались под строгим контролем монахов. Обратимся сначала к этому, монашескому, периоду. Он был долог. Мир продолжал меняться. Подъем в сельском хозяйстве шел дальше, ускорялся, и видно, как мало-помалу начинает распространяться повсюду денежное обращение. Эти глубинные сдвиги еще не разрушили до конца остатки старых производственных отношений в общественной формации. Так, вплоть до 1110 г. грамоты, акты, описи крупных доменов в Северной Франции по-прежнему отличают свободных крестьян от по видимости несвободных и говорят о системе оброка и барщины, продолжающей способы эксплуатации, которые были присущи каролингской эпохе. Однако подъем, похоже, был достаточно резкий, чтобы успокоить волнения в народе, вызванные приходом новой сеньории (и то был самый наглядный результат подъема). Монах Рауль Глабер подметил верно: то брожение, те судороги, что терзали мир в первые десятилетия после тысячного года, утихли. Между Богом и его верными заключен новый союз. На землю возвращаются мир и процветание. Рауль датирует это затухание смуты 1033 годом, тысячелетием Страстей. Но он пишет в середине века. А последние исследования историков феодализма подтверждают, что в тот момент самая острая фаза конфликтов, противопоставивших сеньоров, с одной стороны, соперникам, оспаривавшим их власть, а с другой, подвластному им народу, который они подвергали более жесткой эксплуатации,—эта фаза мало-помалу подходила к концу повсюду. Полюбовные соглашения подводили черту под долгими спорами, закрепляли границы кастелянств и ленов. Князья Церкви вынуждены были признать, что поскольку геласианская теория не разрешала им самим проливать кровь, то есть карать и защищать, приходилось позволять «могущественным» мирянам искоренять преступления, совершаемые в их собственных сеньориях, отрубать руки, выкалывать глаза, вешать, жечь; приходилось также отдавать этим «поверенным», этим «стражам» как плату за оказанные услуги право присваивать себе часть сеньориальных податей. И в тот же момент, похоже, через средний слой мирского общества была окончательно проведена черта, разделившая свободных от повинностей рыцарей и несущих все бремя власти бана крестьян. Milites, rustici, рыцари, крестьяне: отныне писцы разграничивают две группы, когда пишут внизу пергаментного листа имена свидетелей, участников договора. Эта социальная граница— та, что проложили установления мира Божьего. Такой мир, какой отвергал Герард Камбрейский, наконец наступил, а вместе с ним способ классификации, который он предполагал и который Герард и Адальберон также отвергали. После жестоких судорог наконец устанавливался «феодальный уклад». Но вместе с ним — и организация власти, отличная от той, которую два прелата, исходя из собственной концепции трифункциональности, призывали сохранить и которая несколько иначе распределяла функции среди людей. В то же время подтверждается торжество Клюни. Это еще одно поражение Адальберона. Конгрегация завоевывает Северную Францию. В 1079 г. в Париже, в самом сердце капетингских владений, она объединяется с аббатством Сен-Мартен-де-Шан. Она привлекает к себе мальчиков из рыцарских семей и воспитывает их, чтобы сделать из них сражающихся ангелов, с тем же пылом, что и их братья монахи, борющихся с Дьяволом, — каковой, по рассказу одного из биографов аббата Одилона, разразился слезами при виде клюнийских побед. А тех знатных, которые не попали детьми в ее сети, ordo cluniacensis получает in extremis, при последнем воздыхании: все обучаются желанию на смертном одре постричься в орден святого Бенедикта. Через детей, которых она как бы приносит в дар, через умирающих, принявших монашество in articulo mortis, в час смерти, светская аристократия устремляется в Клюни. Но Клюни отнюдь не желает принимать князей и рыцарей взрослыми. Что стали бы делать в обители «бородатые послушники», беспокойные, слишком великовозрастные, чтобы учиться петь, чтобы подчиняться изощренному этикету литургического церемониала? Как и их предшественник святой Эд, рассказывая о Геральде Орильякском, аббаты XI в. мудро заявляют, что каждый должен оставаться «в своем порядке». От знати они хотят, чтобы та обеспечивала мир бесчисленным заведениям Конгрегации, поставляла ей юных новобранцев той доброй крови, из какой делают святых, наконец, снабжала монахов приношениями, обильными дарами из своих сеньорий. Но знать должна оставаться в миру. Она нужна там. А удерживать ее Клюни предполагает иным способом—ставя на усиление структур линьяжа, на все расширяющуюся роль, которую играют в тогдашнем самосознании аристократии предки и их гробницы. В своей пропаганде Клюни использует оформляющуюся тогда идею чистилища, куда могут быть помещены страждущие души, и верование, что рыцарям, умершим во грехе, еще могут пригодиться услуги живых, что никто не сможет помочь им больше, чем монахи, если похоронят их как можно ближе к монастырю, будут поминать их на службах, организуют ритуальные трапезы, на которые в годовщину смерти благодетеля община сходится, чтобы вкушать вместе с ним яства не столь низменные. Такое посредничество Клюнийский орден делает своей изначальной миссией. Он хочет быть орудием Воскресения. Вратами неба. Это подвигает его устраивать в глубине своих базилик дивные празднества. Эти празднества, погребальные литургии, составляют секрет его успеха. В тот момент, когда общество, опутанное сетью мирных установлений, обретает более прочный фундамент, кажется, что Клюни, завладев царством мертвых и отбрасывая на землю наглядное отражение Небесного Иерусалима, сумело обезоружить ересь. Историки религиозных уклонов обнаружили между 1040 г. и 1120 г. — то есть как раз в эпоху торжества монашества — некую «еретическую впадину». Я могу отметить ее точное совпадение с ослаблением монархии. Была ли ересь столь надежно подавлена? Когда в 1049 г. в Реймсе папа Лев IX сделал обязательным исповедание веры, включавшее в себя признание необходимости Церкви, крещения, отпущения грехов, воскресения плоти, то не для того ли, чтобы покончить с возражениями, весьма схожими с теми, с которыми боролся Герард Камбрейский в Аррасе? В 1056 г. вспышка ереси замечена в Тулузе. А если еретиков и вправду все меньше видно, то, возможно, следует предположить, что они в больших количествах присоединялись к отшельникам, укрываясь, как то пытались делать аррасские сектанты, в свободном мире лесных чащ. В тот период, о котором мы говорим, множество мирян, жаждавших совершенства, превращалось в лесных угольщиков, и неосвоенные пространства Запада и Севера Франции заселили маленькие общины пылко верующих. О них мало что знали, они были подозрительны. Порой их посещали странные эсхатологические озарения — вспомним об Эоне Звезды, окруженном ангелами и архангелами в роще Броселианде. Как бы то ни было, Клюнийская конгрегация, несомненно, могла ответить на вызов еретиков своими требованиями чистоты. А отблески рая в ее литургии, равно как и та торжественность, какой она сумела окружить культ мертвых, помогали ей противостоять тем, кто призывал немедля сломать преграды, отделяющие нас от потустороннего. Таким образом, народные массы были, похоже, укрощены, «кутюмы» обретали давность и потому казались более легитимными, производственный ритм ускорялся и приводил к обогащению, плодами которого и крестьяне все же пользовались достаточно для того, чтобы строптивость их смягчилась в двух поколениях; и вторая половина XI века предстает тем временем, когда конкретное устройство общественных отношений больше чем когда-либо сообразовывалось с моделью, предложенной сторонниками мира Божьего и монахами. Из четырех идеологических систем, которые так яростно боролись между собой к 1025 г., две потерпели поражение: во-первых, еретическая, а во-вторых, та, что выдвигали Адальберон и Герард. Настоящая победа досталась в конце концов монашеской модели; та, что разрабатывали приверженцы мира Божьего, оказалась ей как бы подчинена. * * * Трифункциональная схема не то чтоб вовсе не присутствовала в воззрениях монахов — флерийских, клюнийских. Однако она занимала второстепенное место. Монахи прилагали ее только к мирскому обществу, от которого были отделены. Схему эту использовали против них, чтобы подчинить их епископам. Достигнув успеха, они сочли излишним открыто ее пропагандировать. Подобный успех открывал дорогу иным мечтаниям, вернее, дальнейшему расширению тех же мечтаний. История, которую я пытаюсь здесь проследить,— это история воображения. В этой истории нашествие клюнийской идеологии во второй четверти XI в. открыло период ослепления. Уверенные в своей победе монахи, обладатели огромной власти, которую дает монополия на высшую культуру, разработали проект общества, организованного целиком по образцу монастырской общины, в котором плотская часть поглощалась бы ангелической. Для этого они поделили род людской надвое. По одну сторону они поместили «совершенных», клюнийских или реформированных Конгрегацией, монахов. Соглашаясь присоединить к ним клириков. Но относя их — епископов, которых приглашали время от времени освятить елей и миро, священников, которых нанимали обслуживать приходы, принадлежащие к обителям ордена, — к вспомогательному составу. Адальбероновская система оказывалась полностью перевернута, и клир переходил под опеку монахов; continentes, воздержные, подчинялись virgines, девственным. По другую сторону — «совершенствуемые». Между двумя частями — стена. Но в ней дверь, и приоткрытая: это «обращение», второе крещение, предложение мирянам, и прежде всего виднейшим из них, в предсмертный час прекратить свое странствие по земле и ожидать в «таинственных местах», о которых говорит святой Августин, вселения в град небесный. Перед этой дверью мирянам подобает выстраиваться сообразно их званию. Лучше всяких речей об этой картине социального мира свидетельствует организация пространства в клюнийских обителях. Монашеская община занимает зону совершенства, обнесенную оградой, словно крепостным валом, защищающим от нападений зла. По определенным дням ворота открываются, чтобы пропустить на какой-то момент посторонних, чтобы они могли издали поглядеть на праздничную службу и чтобы ее блеск побудил их все бросить ради участия в ней. Гостей при входе разводят по разным помещениям. Одно—для знатных; их принимают как монахов, по-королевски, они едят белый хлеб, их коней кормят овсом,—то, что их отличает, что заставляет расквартировывать их по первому разряду, это оно и есть: они на конях, они всадники, рыцари. Другое подворье отведено «бедным»; они приходят пешком и имеют право лишь на черный хлеб, пищу работников, каковыми они и являются. Итак, два класса, milites, rustici; они необходимы друг другу, поскольку монастырь еще не вовсе уплыл в небо, он еще принадлежит земле. Его обитатели мнят себя ангелами. Рабский труд их бы запятнал. Они лишь кончиками пальцев, едва заметными символическими жестами касаются материальных вещей. Поэтому они нуждаются в людях, которые трудились бы, чтобы было чем наполнить погреба, конюшни, трапезные, чтобы было что продать и взамен купить ткани, ладан, пряности, все, чем украшает свою жизнь блистательная монастырская братия, не мыслящая свое служение иначе, как в роскоши. Производственные отношения, складывающиеся в рамках сеньории, позволяют монахам выполнять до конца свою особую миссию. Они полагают, что благодаря доходам от сеньории и тому комфорту, той праздности, которые эти доходы им обеспечивают, они все дальше отрываются от плотского. Они нуждаются также и в рыцарях. Ибо земля все еще во власти зла, кишит разбойниками, которые, если не принимать мер предосторожности, разрушили бы мир, столь необходимый, если мы хотим достойно разыгрывать райский спектакль, подмостками для которого считает себя монастырь. Главное, на земле еще много еретиков, их надо с помощью оружия принудить к истинной вере — или уничтожить. Поэтому клюнийским монахам нужны «те, кто трудится», и «те, кто сражается». И хотя братья один за другим принимают священнический сан, им нужны и священники, на которых можно переложить заботы и тяготы пастырского служения. Зато они отлично обходятся без короля. Он им скорее мешает. Они принадлежат небу, и Царя царей им вполне достаточно. Итак, почти все, что дошло до нас из размышлений об обществе между 1030 и 1120 гг., создано «совершенными», людьми, считающими себя наполовину спасенными, ищущими полного спасения, глядящими из далека, из места своего затвора, на мир, от которого они оторвались, держащимися от него на расстоянии и на самом деле не слишком заботящимися об изменении его распорядка. Вот это и отличает их от Адальберона или Герарда, это равнодушие (не то же ли самое, что было присуще безымянному автору—без сомнения тоже монаху — «Жития святого Дагоберта»?), слабый интерес к воздействию на мир. Служение монахов не в том, чтобы трудиться над совершенствованием структур земного общества. Если они будут слишком этим заняты, то рискуют нарушить обет отшельничества, обратиться снова к сокровищам, которые их манят и представление о которых они стараются составить за монастырскими стенами, включиться в движение, предаться волнениям, от которых решились бежать. Единственное изменение, которое для них важно, — это обращение, уход, разрыв, и единственная миссия, которую они готовы на себя взять по отношению к другим людям, — это помогать им переступить порог, присоединиться к ним, в жизни или в смерти. В отличие от собора, монастырь — не орудие реформирования общественных отношений. Подобно толпам кающихся, бредущим по дорогам, подобно хижинам отшельников, таящимся в лесной чаще, подобно кучкам еретиков, прячущимся от чужих глаз, монастырь — это среда иного общества. Монашеское царство не от мира сего. Нужно родиться заново, чтобы в него войти, и подвигнуть к тому может не риторика блестящей речи, не логика рационального доказательства, но порыв сердца, заранее услышанный звук труб Страшного Суда. Оттуда, из этого отделившегося, освободившегося края, земной мир выглядит непоправимым беспорядком. Монахи день и ночь молятся, чтобы грехи его были отпущены. Если они попытаются вновь в него сойти, чтобы привести его в порядок, устав подскажет им, что затея эта тщетна, да к тому же и запретна для них. Монастырь не призван вырабатывать планы реформ, то есть социальную идеологию. Однако монастырские авторы (в X в. это справедливо в отношении Аббона из Флери) обращали внимание на постороннее им общество. Они его описали. Не только потому, что кое-кто из них сохранял, невзирая на все, вкус к тому, что происходило за стенами обители. Но потому прежде всего, что считали себя правомочными истолкователями тайны и приписывали себе роль внимательных наблюдателей за волнениями мира ради обнаружения того, что казалось им Божьими знамениями. Среди тех видов культурной деятельности, что сопровождали в тогдашних монастырях совершение литургии, одно из первых мест было отдано истории как экзегезе событийного. И прежде всего «текущей» истории6. Хронистам нужно было добывать сведения, и исполняемая ими задача смывала с них грех недостойного любопытства к суетностям века. Каким они его увидели, этот век? 1 MGH, SRM, II. 2 R.Folz, "Traditions hagiographiques et culte de saint Dagobert, roi des Francs", le Moyes Age, 1963;F.Graus, Volk, Herrscher and Religen. 1965, p.403n.604;K.H.Kruger Konigsgrabkirchen der Franken, Munich, 1971, pp.190-193. Эти историки единодушно датируют текст последней третью XI в. Я присоединяюсь к их гепотезе: та же, что выдвинул Карози, не представляется мне убедительной. Карози полагает, что "Житие" было написано много раньше, до 1040 г.; в противном случае, говорит он, агиограф не преминул бы наделить своего царственного героя способностями чудотворца, которые Хельгот приписывал Роберту Благочестивому. Но что это доказывает? Паломники в Стенэ ждали от святого Дагоберта не исцеления их тел, но плодородия их земель, как другие крестьяне ждали этого от короля Генриха IV Германского, хватаясь за полы его мантии. К.Карози утверждает, что во всяком случае этот текст был создан до 1069 г., и ссылается на тот факт, что в нем не говорится о монахах. Это верно, но автор "Жития" и намеревался говорить только о возможных паломниках, о тех, кто передвигается по земле, о мирянах. Еще одно обстоятельство, на мой взгляд, склоняет к мысли, что жизнеописание Дагоберта создавалось в десятилетия, непосредственно предшествовавшие 1100 г. В одном из списков текст сопровождается королевской генеалогией. Карози видит в этом доказательство того, что герцоги Нижней Лотарингии хотели обратить всеобщее внимание на узы, связывавшие их линьяж с линьяжем франкских королей, а заодно, прославляя Дагоберта, и взять себе в предки святого. Но кажется маловероятным, что бы герцоги пожелали восхвалять монарха в двадцатые или тридцатые годы XI в. Ведь в тот момент - и "Жеста о епископах Камбрейских" это показывает - Арденнский дом яростно боролся и с германским королем, и с Каролингами. Напротив, было бы естественно, чтобы герцог повелел прославить добродетели короля-миротворца, либо в 1069 г., когда он восстанавливал в своем домене часовню с мощами, либо после 1087 г., когда Лотарингия отошла к Готфриду Бульонскому, внуку Готфрида Бородатого, настоящему потомку Каролингов, очень заботящемуся о том, чтобы происхождение его стало известно. Итак, я не думаю, что "Житие Дагоберта" было написано в то же время, что и заявления Адальберона и Герарда. 3 28, р. 515; 29, р. 521. 4 Р. 515. 5 Vita Trudonis, IV (MGH, SRM, 276): «venandi ritum ut mos est regit риегг» («обычай охотиться свойственен юноше королевского рода»); Gesta Dagoberti рrima regis Francorum, II (MGH, SRM, II, 401): «сum autem adolescentiae aetatem ut genti Francorum moris est venationibus exerceret» («юные свои годы он провел в охоте, как то в обычае у франков»). 6 I. Leclercq, L'amour des lettres et le desir de Dieu. Initiation aux auteurs monastiques du Moyen Age, Paris, 1957. |
загрузка...