Глава 1. Введение
В течение 376 г. н. э. римляне осознали, что племена, живущие на севере по ту сторону дунайской границы, пришли в движение. Подобное случалось и раньше, и нет сомнения, что регулярные части не спешили довериться будоражащим слухам. Но вскоре стало ясно, что тревога была ненапрасной. На сцене появились гунны, ужаснейший из варварских народов, они двигались на юг, к границам империи, и их появление предварялось потоком беженцев. Первейшая наша задача состоит в том, чтобы выявить некоторые черты той цивилизации, которая вследствие вышесказанного оказалась в опасности.
Прежде всего необходимо отметить, что период, непосредственно предшествовавший нашествию, был далек от безмятежности. Для римлян четвертый век оказался полным тревог. Постепенно тот Мир, о котором мечтал император основатель Август, ушел в прошлое. С тех пор границы Империи давным давно раздвинулись настолько, что защита от внешних угроз стала сама по себе достаточно обременительной, и начала порождать новые внутренние проблемы экономические и социальные. Сами по себе они еще не были гибельными для структуры Империи, но видоизменяли ее. Какими же они были? Во-первых, существовала проблема рабочей силы. В сочетании с необходимостью использования всех плодородных земель, задача обороны гигантской границы привела к тому, что все трудоспособное население оказалось под строгим и пристрастным государственным контролем. Но, как часто случается, этот процесс оказался самоубийственным, потому что чем прочнее люди были прикованы к своим военным обязанностям, тем меньше становилась способность общества приспосабливаться к стремительно меняющейся ситуации. От греков римляне унаследовали глубокое ощущение справедливости социальной иерархии. Каждому слою общества отводились свои функции, которые он был призван исполнять; а слои эти были разделены надежными барьерами. В значительной мере Рим зиждился на рабском труде, а материальные достижения его благосостояния — на принудительной эксплуатации рабочих рук, которым причиталась лишь малая толика полученных преимуществ. Вследствие этого в трудный час рабы предпочитали, чтобы дополнительная нагрузка, ложившаяся на их плечи, была бы по возможности меньше той, которой им не удавалось избежать. Поздняя Империя была питательной средой для восстаний рабов. Нам кажутся очевидными другие решения этой огромной социальной проблемы. Почему бы, к примеру, было не ввести более строгую экономию для несущественных статей расходов? Почему бы было не уделить большего внимания технологиям и приспособлениям, уменьшающим трудозатраты? Если бы римляне могли ответить, то, вероятно, сказали бы, что вековая привычка полагаться на изобилие рабской силы не способствует технической изобретательности. Что же касается сокращения расходов, то ни один император не мог бы и на миг задержаться на подобной мысли. Главной опорой римского образа жизни были прекрасные города и крупные фамильные владения. И потому императоры продолжали жить на широкую ногу, ведь альтернатива у них была только одна — не жить вовсе. В любом случае мы не можем быть уверены, что экономия во внутренней жизни существенно помогла бы Риму справиться с огромными дополнительными расходами на военную оборону своей гигантской границы. Но в большинстве сфер социальной активности стали проявляться косность мировоззрения и недостаток адаптивности. Растущие налоговые притязания на землю имели следствием снижение, хотя ни в коем случае не постоянное, производительности. Эпидемии чумы и военные потери еще больше сократили численность сельского населения, уже начинавшего находить привлекательность в альтернативе — массовом разбое. Документы четвертого века говорят об уменьшении площади обрабатываемых сельскохозяйственных земель по всему римскому миру, особенно в приграничных районах. Крупные землевладельцы видели происходящее и делали все, что могли, чтобы держать этот процесс под контролем. Иногда это им удавалось. Имперская администрация тоже это осознавала, но не могла найти единой замены политике заселения покинутых поместий и пополнения легионов за счет варварских кланов. Именно здесь и кроются некоторые из тех материальных затруднений, которые в четвертом веке видоизменили и очертания, и саму природу Империи, хотя, разумеется, были и другие, и большинство из них уходило своими корнями в глубокое прошлое. Что думали об этом римляне? Им была свойственна привычка к философским размышлениям, но не о себе, как о личностях, а об обществе и искусстве управления. Их всегда интересовала политическая форма, и появление новой силы, угрожавшей их Империи, только усилило это стремление к общим рассуждениям. Они осознавали, что их мир уже не был замкнутым грекоязычным Средиземноморьем, в котором жили их предки, и над которым довлели традиции Рима. Теперь это было нечто большее. Неотъемлемой частью в него вошли варвары — представители племен, не знавших ни греческого, ни латыни. И действительно, крупнейшие провинции, Италия, Испания и Галлия, уже начали отдаляться друг от друга, формируя различные языковые группы. Люди мыслили и осознавали себя как европейцы, но все еще именовали себя древним названием — римляне. Иногда для описания того мира, в котором они жили, некоторые из них даже употребляли новое слово, Romania. Самосознание такого рода не было ни новым, ни неестественным, хотя иногда оно производит на историков именно такое впечатление. Но интерпретировать его непросто. Авторы сочинений, на которые мы опираемся, писали о том, что любили и ненавидели в накаленной атмосфере кризиса. Ожидать от них беспристрастности мы не вправе, да и не находим ее. Напротив, мы встречаемся с искажениями, распространявшимися, не в последнюю очередь, из-под пера по-настоящему великих людей, которыми ни в коем случае не был обделен четвертый век. Таким образом, на первый взгляд, существует два Рима: один, обветшавший материальный Рим, разложение которого завораживает воображение историка экономики; и другой — Рим умопостигаемый, который со всей живостью встает перед нами из строк памятников письменности. Задача историка заключается в том, чтобы удержать перед своим мысленным взором оба эти Рима и увидеть, что они суть одно. По мере обострения физической угрозы римляне с растущей озабоченностью размышляли о своем культурном наследии. Оно было сложным и многосторонним. В него входил пласт религии — культ языческих богов, в условиях которого развивался древний мир; литературы набор классических произведений поэзии и прозы, от которых к нашему времени протянулись отдельные нити; и, наконец, пласт права, и об этом последнем необходимо сказать несколько больше, какой бы сложной ни была эта тема. Юриспруденция была краеугольным камнем римского искусства управления. Оно ревностно оберегалось и адаптировалось как при республике, так и при Империи, примерно так же, как наше обычное право. Его толкователями были не узкие специалистызаконники, а образованные аристократы, которые никогда не упускали из виду истинной цели закона. Поэтому наиболее одаренные люди четвертого века считали право и науку о нем своим бесценным наследием. По выражению Гиббона, это был «общественный разум римлян». Задача сохранения этого наследия и даже сам технический процесс закрепления традиции в письменной форме неизбежно таили в себе опасность закоснения. Как и само общество, юриспруденция, подобно горной реке, проходящей через теснину, обуславливалась очертаниями своего русла. И все же на этом конечном этапе классическая юриспруденция не была чем-то, уцелевшим лишь случайно. Как и во все времена, она оставалась живым искусством. Тот самый век, который произвел на свет предшественника великих сводов законов Феодосия II и Юстиниана1, дал жизнь и новому явлению — сличению римского права с законом Моисея. Более того, по всей Европе продолжалось преподавание в юридических школах, и, возможно, с неизмеримо большим постоянством, чем некогда предполагалось, и, как на Западе, так и на Востоке, правовую традицию по-прежнему берегли образованные люди, приученные любить юриспруденцию, как прекрасный цветок античности. Социальная нестабильность оказалась не слишком благоприятной для существовавших в Империи языческих культов. Богов — а их было немало,— которых во дни побед римляне благословляли, теперь привлекали к ответу, как это часто случается с богами в тяжелые времена. Появлялись приверженцы и у других религиозных культов, в частности, все большую и большую силу набирало христианство. Разумеется, оно уже не было в положении новичка. Современные исследования склоняются к тому, что христианские общины стали создаваться на Западе раньше, чем это некогда считалось возможным. Но на рубеже четвертого века самые строгие приверженцы языческой традиции Рима взирали на христианство как на своего самого сильного врага и главный элемент социальной разобщенности, которую они стремились предотвратить2. Историк не может согласиться с их приговором в той форме, в которой он вынесен, как и безоговорочно принять христианское возражение, согласно которому христианство, будучи абсолютно чуждо стремления к уничтожению античности, сохраняло все то, что в ней было лучшего. Он увидит, что в обоих утверждениях есть своя доля правды, и поймет, что оба являются плодом глубокой личной убежденности. Для того чтобы оценить преобладающую роль христианства в оказавшейся под угрозой Империи и понять, почему будущее Европы было тесно связано с его победой, нам нужно взглянуть на его отношения с Римом в более ранний период. Но сначала следует провести грань между тремя основными течениями христианской традиции. Одному из них — арианству — направлению христианства, которое исповедовали германские завоеватели Западной Империи, мы в дальнейшем уделим изрядную долю внимания и потому сейчас можем им пренебречь. Две другие — это западная (особенно та, что получила распространение в римской Африке) и восточная традиции. Восточное христианство произросло на пересечении эллинистической и восточной культур. Оно кое-что почерпнуло из обеих — впрочем, достаточно для того, чтобы заставить некоторых утверждать, что при этом были потеряны из виду некоторые неудобные религиозные истины, связанные с пониманием истории. Древние христиане-римляне рассматривали Царство Бога на земле как символ Царствия Небесного и только во вторую очередь как историческую реальность, имеющую силу благодаря факту Воплощения и Воскресения. По этой причине оказался уязвимым для критики величайший из восточных Отцов, Ориген Кесарийский. Один из его оппонентов, Порфирий, даже заявил, что, будучи христианином по образу жизни, он был эллином по своему религиозному мировоззрению и приспосабливал к толкованию Священного Писания неоплатонизм. Это, конечно же, грубое упрощение; Ориген был одним из немногих, чьи труды учили христиан не бояться языческой культуры; но в этом есть зерно правды. Другой житель Кесарии, Евсевий, в своих произведениях, оказавших глубокое влияние на императоров, возвел учение Оригена на новую ступень развития в качестве политической и социальной силы. Для Евсевия римский Император был Избранником, Давидом христианских пророчеств, а его Империя — Мессианским Царством. Подобные толкования дают больше поводов для объяснения перемены во взглядах на христианство самих императоров, эволюционировавших от яростной вражды, через периоды терпимости, к личному, а в конце концов и официальному признанию, чем размышления на тему, почему христианство овладело умами масс. Военное превосходство всегда приносит публичным политикам усиление власти и погоню за всем, что в состоянии повысить их личный престиж. Такого же рода был и неприкосновенный позднеримский империализм. Ориген и Евсевий дали возможность Императору Константину, после должного рассмотрения, приветствовать в лице христианства самый успешный из мистических культов, в котором сила Имени Христова совершала великие дела для Его рабов, обещая им благополучие в мире и победу на войне. Короче говоря, официальное христианство Константина и новой столицы, которую он основал на восточной оконечности своей Империи, было христианством «без детонатора». Август и Константин были совершенно разными Pontifex Maximus. На Западе христианство пошло другим путем и встретилось с более жестоким врагом, поскольку Рим был исторической колыбелью классического язычества. На то, что современники вполне осознавали этот контраст, указывают некоторые памятные монеты, выпущенные по случаю открытия новой восточной столицы, Константинополя. На них мы видим бюсты персонифицированных Нового и Старого Рима. Новый Рим, женская фигура, держит на плече земной шар, уравновешенный Крестом Христовым. Древний Рим изображается в виде Волчицы с ее близнецами, над которыми нависает Пантеон языческого Рима. На некоторых монетах даже можно видеть пастухов, приближающихся к пещере близнецов, как будто наперекор пастухам Вифлеема. Константин попытался превратить Древний Рим в престол нового имперского культа Христа, но проиграл. Запад был полон христиан, но только не Рим. Сенаторские семейства твердо стояли на своем и вытеснили его в Новый Рим, где он мог быть христианином сколько душе угодно. Политическим следствием этого стала окончательная изоляция Константина и его преемников от Рима — тенденция, уже получившая достаточное развитие за годы войны. В этот период Кельн, Сирмий, Милан и Антиохия нередко оказывались более удобными центрами, чем Рим; теперь к этому списку добавился Константинополь, древний Византии. Но в сфере религии победа сенаторов была еще более важной, поскольку она подчеркивала изоляцию Западной Европы не только от императоров, но, до некоторой степени, и от христианства имперского образца. Она открыла путь для более жесткого, но никак не нового влияния христианства Африки. И основным проводником этого влияния для латинского христианства должен был стать Рим, еще недавно столько же греческий, сколько и латинский город. Греческий перестал быть общим языком средиземноморского мира; не был им, если не считать образованных людей, и латинский. И здесь мы встречаемся с самой значительной фигурой поздней античности, св. Августином, епископом Гиппонским и главой африканской церкви в начале пятого века. Он был детищем и приверженцем африканской или западно-христианской традиции. Несмотря на то, что Африка была сильно романизирована, это был мир, которому был чужд компромисс. Африканские христиане рано научились распознавать своих врагов, предавать проклятию еретиков и язычников и пожинать плоды мученичества, излюбленной пищи фанатизма. Они не щадили и не ждали пощады. И, что еще важнее для нашей темы, они видели то, чего иногда недоставало Константинополю: историческое значение Воплощения и Воскресения. Историческое понимание Нового Завета предполагало, что верующий получал покой после смерти, но не прежде нее. «Царство Мое не от мира сего». Ни у св. Августина, ни у его африканских предшественников не было ни малейших сомнений по этому поводу: христианство не является государственной религией, а почитание императора (даже если он христианин) не заменяет прямого общения между Богом и человеком при посредничестве Христа. Пришествие Царствия будет следствием прекращения существующего в мире порядка. Далее, св. Августин обладал глубоким и возвышенным умом, и было бы удивительно, если бы он никогда не предавался размышлениям о теориях управления, функциях государства и роли личности в обществе. В конце концов он был сыном Рима. И, соответственно, мы находим рассеянные в его объемных произведениях мысли на эти темы. Действительно, можно выделить и сличить эти отрывки и назвать их автора первым политическим теоретиком новой эпохи. Его персону можно рассматривать как личность, осознанно создававшую средневековую церковную структуру. Но св. Августин не мог предвидеть Средних веков, и они его не интересовали. Дело, которому он посвятил свою жизнь, было гораздо более насущным. Это было ни что иное, как активная защита полноты христианского учения; в опасности было христианство, а не христианский мир. И он выполнил свою задачу со всем мастерством античного ритора. Что же, спросим мы, могло грозить христианству теперь, когда оно пользовалось поддержкой Империи? Его врагами были ересь и язычество. Первая, эндемичная Африке, усилилась при жизни св. Августина за счет вторжения вандалов, так как они были арианами. Последнее, снова со всей пылкостью возрождаемое в Риме, находило новых приверженцев и даже из числа христиан, особенно представителей знатных фамилий. Некоторые отблески этой ситуации можно разглядеть в рассказе о знаменитом эпизоде, который имел место в 382 г. в Риме. Чтобы умиротворить сенаторов-христиан, из алтаря в здании сената по приказу императора была убрана статуя Победы, символ славы Рима со времен Августа. Это вызвало сдержанный протест лидера языческого большинства, Квинта Аврелия Симмаха. Он сказал то, что хотел сказать, без горячности, как можно ожидать от аристократа, ученого3 и выдающегося общественного деятеля. Он не призывал к запрещению христианства, а просил христиан о терпимости по отношению к древней религии его класса. Должно быть, он считал, что мир состоит из разных людей, а император ничего не добьется отказом от обычаев, которым следовали и которые любили его предшественники. К чему ведет подобное святотатство? Разве римская религия (и в этом самая суть дела) не неразрывно связана с римским правом? Если растратить одну часть наследства, не ожидает ли такая же участь и другую? Положение христиан спасло вмешательство св. Амвросия, епископа Медиоланского. Наряду со своим младшим современником, св. Августином, св. Амвросий был самым выдающимся христианским апологетом своего поколения. Приобретя опыт на императорской службе, он был избран епископом великого города Медиолана волеизъявлением народа. Как и многие другие, если не все, епископы того времени, он был избранником толпы. И теперь он выступил против Симмаха. В своем письме к императору он прямо и честно подверг разбору проблемы, поднятые язычником, но сделал это, исходя из совершенно других посылок. Эти двое использовали одни и те же слова, но присваивали им разные значения. Религия св. Амвросия состояла в искреннем почитании Бога, пришедшего на землю, чтобы принести на нее Свой мир, который есть меч, и для Которого мирские искусства ничего не значат. При таком рассмотрении христианство не было игрой для интеллектуалов. Напротив, религия, которую защищал Симмах, была не больше (и не меньше), чем ритуальным аспектом поведения цивилизованного человека. Вероятно, именно поэтому она не нуждалась в мученичестве. Вольно или невольно, язычество и христианство вступили в бой по всей линии фронта. Ставкой было все наследие античности. Но в письме св. Амвросия было кое-что еще: простая угроза, что епископы будут рассматривать решение императора, как своего рода вотум доверия. Если он будет потворствовать язычникам — «тем самым, которые так мало берегли нашу кровь и превращали в груды камней наши церкви»,— то в будущем ему не придется рассчитывать на поддержку христианских епископов. Священники новой официальной религии Империи уйдут со службы. Таков был образ действия христиан. Однако император не раздавил языческий Рим. Симмах и его друзья до 395 г. продолжали лично служить святилищам своих богов, и им это дорого обошлось. В другом древнем городе, Афинах, в руках убежденных язычников оставались наставления молодежи в ученых традициях классической цивилизации. Официально, христианство было в безопасности, но и язычество во всем его бесконечном разнообразии все еще было живо. Постоянным опасением христианских учителей, вроде св. Амвросия и св. Августина, было то, что оно может никогда не умереть, а, наоборот, возродиться к новой жизни. И вполне вероятно, что взятие Рима готами в 410г. многие связывали с тем, что он отказался от своих древних культов. Люди снова думали о примере, который показал им великий отступник император Юлиан, не так давно отказавшийся от Христа ради богов своих отцов. И в самом деле, имеется свидетельство о том, что в то время, о котором мы пишем, Юлиан был своеобразным героем. Св. Августин прилагал все усилия, чтобы доказать, что материальное благополучие Империи было разрушено христианством в той же мере, в какой создано язычеством. Его падение побудило его определить и высказать христианский взгляд на политику и историю. Обращаясь к рассмотрению материального положения западной церкви на рубеже четвертого века, как нам теперь надлежит сделать, будем держать в памяти тех, кто приводил в волнение епископа Гиппонского своим криком: «О, если бы мы еще приносили жертвы богам!» Когда св. Августин писал о земной Церкви, как он часто делал, он размышлял о человеческом обществе, а не о территориальной организации, отдаленно напоминающей средневековую церковь. Он даже не думал о такой Церкви, какой всего двумя веками позже правил папа Григорий Великий. Начиная с того, что в четвертом веке римские епископы еще не обладали устойчивой властью над остальными, кроме того, церковные соборы проводились редко. Короче говоря, Церковь еще не располагала отлаженным механизмом координации действий. Каждый епископ правил своей общиной во многом так же, как светский администратор civitas, то есть городского округа; и зачастую епархия и civitas точно соотносились. Далее, подобно тому, как несколько городских районов объединялись в провинцию, несколько епархий образовывали провинцию церковную, и главы обеих были склонны иметь резиденцию в одном и том же центре, или metropolis. Таким образом, древняя церковь Запада приняла на себя структуру самой Империи; и по этой причине на епископов часто возлагались обязанности их отсутствующих светских коллег. Епископы были городскими жителями, а не селянами. Те массы, которым была адресована их весть о личном спасении — спасении из реально существующего демонического мира,— состояли из ремесленного и торгового населения промышленных и коммерческих центров. Именно там, в таких крупных городах как Медиолан и Карфаген, бурливших от социальной нестабильности, которую с необходимостью порождал острый контраст между богатством и нищетой, встречал отклик призыв людей, подобных св. Амвросию. Нетрудно понять и то, как город-епархия оказался естественной и удобной административной единицей, не нуждающейся в контроле сверху, поскольку его члены были достаточно малочисленными, чтобы осознавать себя и действовать как община, гордая своими местными традициями (и, особенно, мучениками) и готовая последовать за своим епископом, куда бы он ни повел. Тот же тип местной автономии отражался в монашеских общинах того времени. Они же стали естественным выходом из затруднения, испытываемого многими христианами, мужчинами и женщинами, при попытке вести христианскую жизнь в неустроенном мире. Признания христианства со стороны Империи было недостаточно. Только уйдя от трудностей мирской жизни в общины, построенные по их собственным правилам, они могли обрести мир, которого искали. Современник св. Августина, Иоанн Кассиан, покинул уединенные обители Египта и Святой Земли, чтобы основать в Марселе монашескую общину, в которой неистовый аскетизм его наставников был умерен чуткостью именно к этим нуждам. Его учение наметило будущий путь западного монашества, а его произведениям было суждено стать источником вдохновения для еще более великого монаха, чем он сам, св. Бенедикта. Но, возможно, доля правды присутствовала и в недружелюбном замечании последовательного язычника, Рутилия, говорившего, что монахи одинаково боятся как подарков судьбы, так и ее ударов. На самом деле, он имел в виду, что христианский и римский образы жизни не могут и не должны смешиваться. Христианство не есть просто новое название античности. Св. Августин умер в стенах своего города-епархии, когда снаружи его окружали вандалы. В недалеком будущем Гиппону было суждено пасть. Несмотря на то, что голос св. Августина прозвучал во всем христианском мире с силой, данной немногим, его наиболее насущной задачей всегда было руководство своей собственной общиной, Гиппонской Церковью. Размышляя об общности всех христианских душ в мире, он скорее радел о бесчисленных маленьких общинах, вроде его собственной, каждая из которых имела свои устои и сталкивалась со своими трудностями, нежели о чем-то более значительном. Неудивительно, что он страшился будущего и «не надеялся на князи». До конца он оставался приверженцем учения о том, что земные царства по самой своей природе обречены на самоуничтожение, поскольку их задачи преходящи. Град земной и Град Небесный всегда остаются разными, даже если по природе вещей люди оказываются гражданами и того, и другого. Истинная цель человека и единственное занятие, в котором он в состоянии обрести счастье, это служение Богу, однажды явившему себя в лице Христа. Это служение есть любовь. Другой любви, другого служения и другого счастья не существует. Классический взгляд на роль личности в истории имел с этим мало общего. Когда историк взирает на Империю накануне последнего варварского натиска, сильнее всего его должно поразить ни что иное, как простой факт того, что многие люди вслух говорили о самих себе и о том, во что они верили. В этой грозовой атмосфере они были напуганы — не столько недостатками имперской администрации, изменяющимся обликом общества и варварской угрозой (на которые первыми обращает внимание современный наблюдатель), сколько зрелищем самих себя, оказавшихся в поле действия новой, христианской, философии истории. Античность осознавала себя в понятиях взаимодействия двух сил, человеческого характера и божественного вмешательства, которое понималось как рок или фортуна. Вместе они произвели на свет Вечный Рим, такой, чтобы о большем материальном благополучии нельзя было и подумать. Форма была задана. Человечеству оставалось от поколения к поколению наполнять ее содержанием. Сложность состояла в том, чтобы согласовать этот взгляд с тем, что фактически происходило в реальном мире. Как можно было увязать его с историей Поздней Империи — или, короче говоря, с фактом перемены? Христианство разбило эту форму, поместив на место Вечного Рима бессмертную душу каждого отдельного человека, мужчины или женщины, спасение которой является достойным делом жизни, и к которой судьбы империй просто не имеют отношения. В этом столкновении полуосознанных противоречивых верований мы должны тщательно выбирать себе путь в поисках того, что мы готовы принять в качестве свидетельства. На наших глазах люди ведут спор за свою жизнь — христиане с язычниками, язычники с христианами. Особенно печально то, что большая часть этой антихристианской полемики погибла. Она не интересовала средневекового переписчика, и, в результате, она исчезла. Пергамент, папирус, надпись, легенда, монеты и другие виды свидетельств сходятся воедино, чтобы поведать одну и ту же историю; но это ужасающе ненадежное дело. У нас никогда нет уверенности в том, что же именно тогда происходило. Но зачастую мы можем высказать предположение, каково было мнение современников о происходящем. Мы можем увидеть, что материальные бедствия их времени обострили, а не вызвали у них чувство неудовлетворенности как классическим, так и христианским объяснением функции человека в обществе. Некоторые утверждали, что античность умирает, а другие, что нет; одни — что христианство и классическая культура прекрасно сочетаются друг с другом; а другие, включая некоторых христиан,— обратное. История этого времени состоит, скорее, в факте этого спора, чем в его результате. И вот на этот мир обрушились гунны. 1Он сохранился в т. н. Ватиканских фрагментах. 2Нет оснований утверждать, что классическое язычество с неизбежностью двигалось в сторону христианства, например, в своих представлениях о жизни после смерти, иллюстрацией которым служат рельефы на саркофагах, или что сочетание христианства и классической культуры у таких великих людей как Лактанций и Пруденций говорит об их всеобъемлющем и неизбежном союзе. 3 Симмахи напрямую участвовали в сохранении текста Ливия, древнейшие рукописи которого написаны одинаковым унциальным шрифтом и принадлежат к концу четвертого или началу пятого века. |
загрузка...