Эта книга находится в разделах

Список книг по данной тематике

Реклама

А. Ф. Лосев.   Гомер

I. Герои

1. Характеры. Обращаясь к изображенным в поэмах Гомера характерам, рассмотрим их с точки зрения историко-художественной. О характерах у Гомера говорилось много, так что нет необходимости входить в их систематическое изложение. Поэтому здесь дело не в охвате всех гомеровских героев целиком, а только в способах изображения художественной действительности, куда характеры входят, конечно, лишь как подчиненный момент. Остановимся только на некоторых гомеровских характерах, имея в виду лишь одну цель, а именно демонстрировать общий метод гомеровских характеристик, который заключается в избежании всяких схем и отвлеченностей и в отражении жизненных противоречий со всей их остротой, яркостью, а иной раз даже безвыходностью.

Вопрос о сложности, детальности и противоречивости гомеровских характеров (вопреки школьному представлению о мнимом схематизме Гомера) ставился в науке уже не раз, хотя вопрос этот до сих пор и не нашел для себя удовлетворительного разрешения и тем более не нашел для себя систематического анализа. Из старых работ мы указали бы на статью П. Кауэра «Гомер как автор характеристики».1) В этой работе имеется слабая попытка выйти из школьных схем и учесть сложность гомеровских характеристик. Но работа эта слишком небольшая, и гомеровские характеристики показаны здесь далеко от их подлинной сложности и противоречивости.

Начнем с главного гомеровского героя, Ахилла.

2. Ахилл. Ахилла обычно представляют слишком скучно и монотонно. Это, говорят, эпический идеал воина-героя, и на этом обычно кончают почти вce. Ha самом же деле, гомеровский Ахилл — одна из самых сложных фигур всей античной литературы и, пожалуй, не только античной. [237]


Ахилл перевязывает раненого Патрокла. Килик (бокал). V в. до н. э.

В первой стадии своей трагедии, когда он находится в ссоре с Агамемноном, он ведет себя довольно пассивно. Его действие тут главным образом «гнев» против своего оскорбителя. Но вот он помирился, вот он опять готов вступить в бой с троянцами. Тут-то начинается многое такое, что не сразу объединяется в один цельный образ, а когда объединяется, то делает его неожиданно оригинальным.

Прежде всего это военная гроза, огромная разрушающая сила, звериная месть, жажда крови и жестокость. Но, с другой стороны, весь смысл этой крови, этого зверства заключается в нежнейшей дружбе с Патроклом, из-за которого он и затевает всю эту бойню. Образ любимого друга, нежнейший, сердечный образ живет в душе Ахилла вместе с звериной яростью и бесчеловечностью, и эти два начала не только подкрепляют одно другое, но и получают свой единственный смысл — один от другого.

Для Ахилла весьма характерно, например, то, что после появления возле рва в диком и свирепом виде и после паники, вызванной у его врагов его страшным криком, он (Ил., XVIII, 235) «проливает горячие слезы» над трупом своего верного товарища. Кроме того, Ахиллу у Гомера и вообще свойственны мягкие и [238] нежные черты, которых ни в каком случае нельзя забывать при его характеристике. Он благочестив и часто обращается с молитвой к богам (таково его знаменитое возлияние и моление Зевсу за вступающего в бой Патрокла, XVI, 220-248), в критическую минуту его слышит Зевс (XXII, 273-298), по его молитве появляются ветры (XXIII, 192-225); он сдержан, например, когда имеет дело с вестниками Агамемнона, считая их совершенно ни в чем не повинными (I, 335), а в другой раз (IX, 196 сл.) даже любезно с ними обращаясь; он даже в пылу своего гнева не забывает о греках, посылает Патрокла узнавать о раненых (XI, 597 сл.), его поражает начавшийся на греческих кораблях пожар, и он не только разрешает Патроклу выступать, но даже и сам торопит его с выступлением (XVI, 126-129); он любящий сын, часто беспомощно обращающийся к своей матери и около нее плачущий, как, например, после оскорбления, полученного от Агамемнона (I, 348-427) или после извещения о смерти Патрокла (XVIII, 65-144).

Эта антитеза — самая характерная особенность Ахилла. С одной стороны, он гневлив, вспыльчив, злопамятен, беспощаден на войне; это — зверь, а не человек, бездушная стихия, а не человеческое сердце, так что Патрокл вполне прав, говоря ему (XVI, 33-35):

Сердцем жесток ты. Отец тебе был не Пелей конеборец,
Мать — не Фетида богиня. Рожден ты сверкающим морем.
Твердой скалою, — от них у тебя жестокое сердце.

Да и сам Пелей был, конечно, вполне прав, когда говорил Ахиллу, отправляя его на войну (IX, 254-258):

Сын мой, Афина и Гера дадут тебе силу и храбрость,
Если того пожелают; а ты горделивейший дух свой
В сердце обуздывай; благожелателен будь к человеку.
Распри злотворной беги, и будут еще тебя больше
Все почитать аргивяне, — и старые, и молодые.

С другой же стороны, однако, Ахилл имеет нежное и любящее сердце, самый гнев его производит какое-то наивное впечатление, и весь этот образ богатыря и великана, рыдающего около своей матери или около погибшего друга, даже трогателен. Вот как он реагирует на весть о гибели друга (XVIII, 22-27):

Черное облако скорби покрыло Пелеева сына.
В горсти руками обеими взяв закоптелого пепла,
Голову им он посыпал, прекрасный свой вид безобразя.
Весь благовонный хитон свой испачкал он черной золою,
Сам же, — большой, на пространстве большом растянувшись, — лежал он
В серой пыли и терзал себе волосы, их безобразя.

Эта антитеза сурового бойца и нежного сердца — самое первое и основное, что мы находим у Ахилла. Она показывает [239] нам, что в Ахилле мы имеем действительно нечто стихийное, как бы безответственно-иррациональное. И зверство и нежное сердце перемешаны в нем как в природе пасмурная и ясная погода. Психика Ахилла в основе своей является стихийной; и стихийность эта очень здоровая, мощная, поражающая своей примитивной свежестью.

Итак, воин, боец, богатырь, бесстрашный рыцарь и часто зверь — это раз; и нежное сердце, любовь, частая внутренняя наивная беспомощность — это два.

В-третьих, в духовном опыте Ахилла совпадает то, что редко вообще кто-нибудь умеет совмещать, это — веление рока и собственное бушевание и клокотание жизни. Он знает, что ему не вернуться из-под Трои, и тем не менее предпринимает сложный и опасный поход. Перед решительным боем кони предсказывают ему близкую кончину, назначенную роком, но это его нисколько не останавливает (XIX, 420 сл.):

Что ты, Ксанф, пророчишь мне смерть? Не твоя то забота!
Знаю я сам хорошо, что судьбой суждено мне погибнуть
Здесь, далеко от отца и от матери. Но не сойду я
С боя, доколе войны не вкусят троянцы досыта!

Так говорит он, мрачный и гневный, своему вещему коню. В пылу боя, когда Ликаон просит у него пощады, он опять вспоминает о своем собственном жребии, и мы не знаем, убивает ли он Ликаона в пылу боевой страсти или это есть его послушание судьбе. Он говорит (XXI, 106-113):

Милый, умри же и ты! С чего тебе так огорчаться?
Жизни лишился Патрокл, — а ведь был тебя много он лучше!
Разве не видишь, как сам я и ростом велик, и прекрасен?
Знатного сын я отца, родился от бессмертной богини, —
Смерть однако с могучей судьбой и меня поджидают.
Утро настанет, иль вечер, иль полдень, — и в битве кровавой
Душу исторгнет и мне какой-нибудь воин троянский,
Или ударив копьем, иль стрелой с тетивы поразивши.

У Ахилла тайное знание, тайное видение своей судьбы. Он не просто слепой разрушитель. Его сознание есть сама судьба, осознающая себя в человеке. Безличная стихийность и оформлена здесь как интимно-личное переживание.

В-четвертых, эта «любовь к року» (как потом скажут стоики) превращена у Ахилла в целую философию жизни. В своем ответе на просьбу Приама (Ил., XXIV, 518-551) он создает целое построение о счастье и несчастье человеческой жизни и высказывает сильно-пессимистический взгляд на человека: «Боги такую уж долю назначили смертным бессчастным, — в горестях жизнь проводить. Лишь сами они беспечальны» (525 сл.). И это не просто теория. Ахилл, этот зверь и дикий ураган войны, понимает, что и Приам с своим убитым сыном Гектором и он, Ахилл, с своим убитым другом Патроклом в сущности, одно и то же, и [240] он знает тщету всякого человеческого сетования: «Ну, успокойся ж и в кресло садись», — говорит он (522 сл.). «Как бы ни было грустно, горести наши оставим покоиться скрытыми в сердце!» В непреклонном воинском сердце живет теплое и мягкое чувство человечности, чувство общей судьбы всех людей. И вот мы видим, как Ахилл преображается в сцене с Приамом. Он просит Приама не растравлять его душу новыми просьбами, боясь, как бы не выйти из себя и не нарушить своего дружелюбия к Приаму и завета Зевса (570). С другой стороны, чтобы не оскорблять старца-царя видом Гектора и опять-таки не возбудить в себе гневную реакцию на возможное возмущение Приама, он приказывает тайно привести труп Гектора в порядок, омыть, умастить, одеть и положить на прекрасную колесницу (580-590). А после этого он щедро угощает Приама, и они оба долго удивляются взаимной красоте и боговидности (599-633). И все это вовсе не потому, что он забыл о своем покойном друге в минуту внезапно нахлынувшей сентиментальности. Нет, он очень его помнит и даже обращается к нему с молением не гневаться и с обещанием ублажить его в дальнейшем (592-595). Мало этого, боясь, чтобы кто-нибудь не увидел Приама и не поднял шума из-за прибытия неприятеля в греческий стан, Ахилл кладет Приама ночевать не в доме, а на дворе, с большими при том почестями. И напоследок даже спрашивает, сколько дней будет длиться в Трое оплакивание и погребение Гектора, чтобы в течение этого времени не нападать на троянцев. И в дальнейшем троянцы без всякого страха в течение положенных 11 дней выходят за городские стены для погребения героя, веря благородному слову Ахилла. Все это вообще показывает, что Ахилл и действительно имеет опыт общечеловеческой судьбы и со всей интимностью чувствует общее равенство людей перед нею.

В-пятых, нужно прямо сказать, что от этого глубокого и сложного образа Ахилла веет в конце концов некоей печалью, некоей грустью, той особенной античной благородной печалью, которая почила и на всем многовековом мироощущении античности. Сладострастие боя, нежнейшая дружба и любовь, преданность воле судьбы, абсолютное личное бесстрашие перед ликом пустой и томительной вечности Аида и, наконец, интимное чувство человечества и человечности, — все это слито у Ахилла в один жизненный порыв, в один социальный инстинкт, в одно нераздельное и монолитное самочувствие. Ахилл — сложная натура, в подлинно античном смысле, в подлинно гомеровском смысле сложная и богатая натура.

В-шестых, наконец, часто забывали выдвигать в Ахилле мифологическую основу, слишком его очеловечивая и сводя на образ обыкновенного, хотя и неимоверно сильного человека. Если мы в своем представлении сумеем объединить все, что выше говорилось об Ахилле, еще и с мифичностью его образа, [241] то мы получим истинно гомеровский, истинно эпический характер, отличающийся всеми теми основными свойствами эпоса, на которые указывалось как на принципы эпической поэзии вообще.

Старинная наивность ученых видела в Ахилле то фессалийского водяного демона (Мюлленгоф, Рошер, Узенер), то молнию (Е. Г. Мейер). Мифологии достаточно и в самом образе Ахилла, даже если и не производить над ним такого абстрактно-метафизического насилия. Прежде всего он сын богини, морской царевны, нереиды Фетиды, а Фетида уже сама по себе играет в греческой мифологии какую-то особенно таинственную роль, поскольку, согласно предопределению, если бы Зевс вступил с нею в брак, то ее сын от него ниспроверг бы самого Зевса. Как известно, этого брака Зевс избежал только благодаря предупреждению Прометея. Далее, отец Ахилла близок с кентавром Хироном, который и является воспитателем Ахилла. Мать, чтобы закалить сына и сделать его бессмертным, купает его в подземной реке Стикс; и его тело, действительно, делается неуязвимым, за исключением знаменитых пяток. Вид самого Ахилла настолько страшен и демоничен, что, когда Ахилл без всякого оружия показывается надо рвом и начинает кричать, то все троянцы, боровшиеся вокруг трупа Патрокла, мгновенно разбегаются в панике (Ил., XVIII, 203-234). И прежнее оружие Ахилла (XVI, 70), и особенно новое, приготовленное не человеческими руками, а самим богом Гефестом, вызывает у врагов панический ужас (XIX, 12-23). Ахилл борется со стихиями природы (XXI). Сама Афина Паллада облачает его мощные плечи в эгиду, и (XVIII, 205 сл.)

Над головою сгустила богиня богинь золотое
Облако, вкруг самого же зажгла ослепительный пламень

так, что (214) «свет с головы Ахиллеса достиг до эфира». Ахилл беседует с богами, и боги о нем заботятся. Когда он в припадке гнева обнажает меч на Агамемнона, его сдерживает Афина (I, 188-200) и когда он долго не ест и не пьет, предаваясь скорби и слезам по Патроклу, то Зевс посылает Афину подкрепить его нектаром и амброзией (XIX, 338-354).

Все эти и подобные демонические черты в образе Ахилла, столь ярко выраженные у Гомера, но не всегда достаточно оцениваемые, существенно дополняют данную выше характеристику Ахилла, делая его подлинным героем эпоса со всеми главными чертами эстетического мироощущения Гомера вообще.

Наконец, если мы коснулись древнейшей основы облика Ахилла, о которой Гомер не забывает говорить при всей классичности образа Ахилла, то следует напомнить также и те черты позднейшего уже перезрелого эпоса, где перед нами не [242] просто раскрытие внутренней жизни личности Ахилла, отсутствующее у старинных и суровых героев, но еще и обрисовка разного рода капризов Ахилла, его неустойчивости и упрямства, его излишней гневливости и выдвижения своих личных интересов выше своего патриотического долга, которому он отдает всю свою жизнь, его непринципиальности как в вопросе о наложнице Брисеиде, так и в вопросе о мести за Патрокла, в то время как он должен был сражаться вовсе не из-за мести после убиения, но из-за долга перед родиной вообще. Его героизм, его преданность интересам родины, его горячий патриотизм, его храбрость и бесстрашие составляют центральное содержание его характера. Они не подлежат никакому сомнению, они делают его величайшим героем не только Греции, но и мировой истории. Без этого самоотверженного героизма Ахилл вообще не осуществлял бы собою примата общего над индивидуальным, т. е. он вообще не был бы эпическим героем. Однако это центральное содержание его характера, с одной стороны, уходит корнями в далекое мифическое прошлое и в незапамятную хтоническую старину. А, с другой стороны, его характер представляет собою продукт уже позднейшего субъективистического развития, когда идеалы сурового героизма уже уходили в прошлое, а на очереди был капризный и своенравный субъект со всеми эгоистическими и нервозными чертами своей неустойчивой внутренней жизни. Гомер и здесь верен своему основному эпическому стилю, а именно его ретроспективно-резюмирующей тенденции, заставлявшей его в своих художественных образах подводить итоги самым разнообразным ступеням общинно-родового развития.

Это основное эстетическое заострение художественного стиля Гомера, особенно видно на образе Ахилла.

Ахилл как характер есть не что иное, как только новый пример той предварительной характеристики эпоса, которую мы имели вначале: Ахилл есть мифическое существо. Это мифическое существо стихийно-телесного характера как в смысле чистой стихии, так и в смысле пластического ее оформления; мифический, пластический, стихийно-телесный образ Ахилла дан у Гомера эпически, т. е. внешне, внелично, поскольку все существенное вкладывается в Ахилла только богами и судьбой, а сам он в основном только осознает свое предопределение. Стихия, пластика, мифичность, судьба и предопределение и осознание этой судьбы, ведущее от звериного бытия через нежное сердце к печали и обреченности, включая капризную и эгоистическую психологию уже выходящего за пределы эпоса героя, — вот что такое Гомер вообще и его Ахилл. Весь этот социально-исторический комплекс, начиная от хтонической мифологии и кончая капризной психологией и цивилизацией, необходимо понять как нечто единое и неделимое, не как механическую сумму, но как живой и неразложимый организм. [243]

3. Агамемнон. Агамемнона Гомер явно не любит и часто старается его принизить.

И вообще «Илиада» во многих отношениях может рассматриваться как сатира на ахейских царей и прежде всего на Агамемнона и Ахилла. Конечно, Агамемнон у Гомера не так снижен, как Ахилл. Ахилла не трогает никакое поражение ахейского войска, а если что и трогает, то только гибель близкого друга.

Агамемнон гораздо принципиальнее и гораздо менее мелочен, чем Ахилл. Отобравши пленницу у Ахилла, на которую он, как верховный распорядитель на войне, имел не меньшее право, чем Ахилл, он при первом же военном ущербе ахейского войска возвращает эту пленницу Ахиллу и всячески его ублажает. Гомер рисует Агамемнона во всем величии ахейского вождя, сравнивает его с богами и снабжает его оружием лишь немного худшим, чем у Ахилла. Но Ахиллу легко было получить свой знаменитый щит, поскольку он сын морской царевны, а та просила об этом оружии самого Гефеста.

Агамемнон — отважный воин, так как при всей гомеровской демократии он бессменно командовал ахейским войском в течение всей войны. Его ведь ничего не стоило сместить. Но он был на месте, и смещать его было нецелесообразно. Нестор называет его сильнейшим оплотом для ахейцев во всей войне и не может отказать ему в той величайшей чести, которой он обладает (Ил., I, 278 сл., 283 сл.). Несколько раз он был готов оставить поле сражения ввиду бесполезности борьбы и ввиду бесцельной, бессмысленной гибели множества ахейцев. Предлагая прекратить войну (Ил., IX, 13-28), он с сокрушением сердца констатирует обман Зевса, обещавшего ему победу, и со слезами на глазах жалеет о смерти огромного числа ахейцев, проявляя тем самым гуманизм, неведомый Ахиллу. О прекращении войны рассуждает не только Агамемнон, но и Нестор, и Одиссей, и другие (X, 145-147). Агамемнон (XIV, 64-81) в самый критический момент предлагает спустить часть судов с берега на море, чтобы тем самым хотя что-нибудь спасти от подошедших к судам троянцев. Но это не есть его твердое мнение и уже тем более не приказ, потому что после первого же краткого возражения на это Одиссея он опять готов сражаться до конца.

Теоретически рассуждая и трактуя художественный образ формалистически, можно, конечно, упрекать Агамемнона и за то, что он отнял и Брисеиду у Ахилла и за его советы прекратить войну. Но сам Агамемнон вовсе не склонен преувеличивать своей мудрости и вполне справедливо объясняет свои поступки наваждением Аты, демоном безумия (XIX, 78-144). Это указывает только на его скромность и на отсутствие у него всякого желания упорствовать в своих ошибках. Его подробный рассказ о том, как Ата навела безумие на самого Зевса перед рождением Геракла, не оставляет в этом никаких сомнений. Точно так же обманутый [244] сном относительно отправления войска на родину (п. II) и в дальнейшем разгадавший эту иллюзию, он скромно ретируется; и можно только пожалеть, что столь возвеличенный царь оказался пешкой в руках коварного Зевса.

Из этого следует, что Агамемнон вовсе не обладает таким деспотическим и дерзким характером, который многие ему приписывали. Наоборот, его характер слабоватый, как об этом и говорит Диомед (Ил., IX, 39 сл.). Если он сгоряча и невпопад что-нибудь приказывает и кто-нибудь его покритикует, он тут же готов взять свои слова назад, извиниться и покрыть все своим миролюбием, как это и произошло однажды, например, с его приказом идти в бой и с возражением на это Одиссея (IV, 338-363).

Этой его слабохарактерностью объясняются и его гневные вспышки, когда он неожиданно вскипает, но тут же и утихомиривается. Именно этим объясняется его знаменитая ссора с Ахиллом (Ил., I), причем Агамемнон оказался незлопамятным, несмотря на все оскорбления со стороны Ахилла, а оскорбивший его Ахилл как раз длительно злопамятным. И Нестор, упрекающий Агамемнона в том, что тот обидел лучшего мужа (IX, 110), несомненно, хитрит, рассчитывая на скромность и совестливость Агамемнона, что тут же и происходит: Агамемнон чистосердечно кается и глубоко сожалеет об отобрании Брисеиды у Ахилла. И вообще Агамемнон терпеливо выслушивает бесконечные возражения со стороны своих подчиненных и при этом никогда не прибегает к крайним мерам наказания, а, наоборот, почти всегда старается исправить свои ошибки.

Он достаточно мягок и не мелочен. Рекомендуя Диомеду взять себе товарища для разведки, он предоставляет ему полное право выбирать кого угодно и не считаться с благородством происхождения или, наоборот, со слабой физической силой (X, 234-239).

Конечно, Ахилл всячески его осуждает и принижает, называя его и собакой, и пьяницей, и бесстыдным, и деспотом, и трусом (кроме п. I, где Ахилл просто не владеет собой, можно привести его более спокойную речь в IX, 332-378). Но ведь Ахилл — глубоко заинтересованное лицо и не только заинтересованное, а еще и озлобленное, плохо владеющее собою. Ахилл (IX, 321-331, 352-377) не только неумеренно восхваляет себя и свои подвиги, но доходит до полного анархизма, отрицая всякую власть верховного ахейского вождя и собираясь из-за какого-то пустяка на другой же день отправиться со всей своей дружиной на родину. В устах мелочного Ахилла, ставящего свое сожительство со случайной пленницей выше интересов своего народа, эта ругань им Агамемнона звучит неубедительно.

Правда, Агамемнон жесток. Но он жесток не больше, чем все другие герои. Если он запрещает Менелаю пощадить троянца Адраста и готов уничтожать даже младенцев во чреве матерей [245] из враждебной страны, то это можно считать пустяком в сравнении с той жестокостью, которую проявлял Ахилл в отношении своих врагов, не исключая беспомощных и даже малолетних.


Прощание с воином. Краснофигурная ваза. V в. до н. э.

И все-таки необходимо сказать, что Гомер определенно не любит Агамемнона и, пожалуй, не столько как такового, сколько как царя вообще и как верховного военного вождя, злоупотребляющего своей властью. Родовая община в глазах Гомера вообще идет к абсолютизму со всеми вытекающими из него последствиями. Эмансипированному поэту такая эволюция не очень нравится, и ахейские цари выступают у него по преимуществу в весьма сниженном виде. Агамемнон в этом смысле показан хуже других, поскольку его власть более сильна. Но взятый самостоятельно, он мало чем отличается от всех других и если подвергается критике, то не больше, чем другие. Можно сказать даже так. Его образ в конце концов овеян какой-то скорбной и нежной лирикой. Стоит только прочитать рассказ тени Агамемнона Одиссею в Аиде о том, как Клитеместра безжалостно убивала Агамемнона и Кассандру и как не закрыла ему даже глаз после смерти (Од., XI, 405-461). Здесь изображается, как плачущий Агамемнон, некогда мощный и славный богатырь, после стольких военных трудов пострадал от злой женщины и как он в Аиде все еще жалеет о своем неудачном браке и все еще интересуется судьбой своего сына.

Итак, Агамемнон у Гомера — мощный, славный, могущественный витязь и царь, неустойчивый и слабохарактерный, жадный [246] и сластолюбивый, скромный и податливый, грабитель и хищник, смелый критик Зевса, часто трус и пьяница с лирически тонкой, глубочайше оскорбленной и бесконечно страдающей душой.

4. Гектор.2) Характер Гектора, в отличие от истеричного Ахилла, поражает своей глубокой принципиальностью: для него самым важным является сражаться за родину и за свой народ. При всей своей религиозности, которую Гомер подчеркивает у него не раз, в одном знаменитом стихе он предпочитает военные подвиги всякому птицегаданию (Ил., XII, 243).

Ему нестерпим стыд перед троянцами и троянками за плохое и неумное поведение на войне. Он не боится признавать своих военных ошибок и покрывает их своим героизмом. Пылая страстью к военным подвигам, он, вопреки советам старших, выставил свои войска против Ахилла и не увел их в Трою, хотя его собственная гибель и бесполезная гибель множества троянцев была почти очевидна. Эти внутренние колебания, перекрытые беззаветным героизмом, прекрасно изображены у Гомера (XXII, 99-130). Сознание своего долга, стыд перед соотечественниками в случае своей измены, привычка сражаться в первых рядах, — эти мысли приходят ему даже при расставании с Андромахой (VI, 441-449). При появлении великолепно вооруженного Аякса у Гектора дрожит сердце (VII, 216). Но у него не возникает и мысли о том, чтобы уклониться от боя или вести бой каким-нибудь коварным способом, не нападая прямо, открыто и благородно (242-245). Ранение в шею (262) и в колени (271) не только его не останавливает, но раззадоривает еще больше. Малейшее колебание относительно плана боя при первом же понуждении со стороны сразу превращается у него в пылкое наступление (XVI, 713-728).

Однако совершенно ошибочно традиционное представление о гомеровском Гекторе как о некоем непоколебимом богатыре, который ведет себя прямолинейно и схематично и лишен всякой психологии. Эту психологию видят обычно только в знаменитой сцене прощания Гектора с Андромахой. Действительно, нежные супружеские и отеческие чувства, с которыми выступает здесь могущественнейший и храбрейший герой Гомера, настолько жизненны и глубоки, что они еще и сейчас продолжают волновать читателей, еще и сейчас являются вершиной красоты героической личности в мировой литературе.

Но обычно пропускают, что при всем своем героизме и при всей своей принципиальности Гектор изображен у Гомера со всеми теми психологическими слабостями, со всеми теми постоянными колебаниями и неуверенностью, со всей той опрометчивостью, экспансивностью и импульсивностью, иной раз даже наивной гордостью и самомнением, которые можно найти в [247] самом маленьком и недалеком человеке. Любители схематизировать и превращать Гомера в скучный и монотонный эпос всегда упражнялись главным образом на Гекторе. Однако это ничем не оправдывается, если не подходить к Гектору предвзято и если внимательно читать Гомера.

Гектор думает, что ничего не стоит захватить золотой щит Нестора и пестрый панцирь Диомеда, сделанный самим Гефестом (VIII, 191-197). Но, конечно, из этого ничего не выходит. Он настолько уверен в своей победе над ахейцами, что готов сравнивать себя с Аполлоном и Афиной Палладой (537-541), хотя сам же прекрасно знает, что должны погибнуть не ахейцы, но Троя (VI, 548 сл.). Ему ничего не стоит пообещать Долону коней Ахилла и даже поклясться в этом именами Зевса и Геры (X, 329-331). Из отступления Агамемнона он тотчас же опять делает вывод о своей обязательной победе над ахейцами (XI, 286-290). Но вот (XVIII, 254-283) мы читаем речь мудрого и рассудительного Пулидаманта, сверстника и сотоварища Гектора, о том, почему не нужно оставаться на равнине и ожидать выступления рассвирепевшего Ахилла.

Что же отвечает ему Гектор? Он опять обольщен своим приближением к ахейским кораблям, опять забыл о наступающей гибели Трои и прямо-таки насильно заставил замолчать Пулидаманта (285-297). Его не трогают душераздирающие рыдания и просьбы не выступать против Ахилла, которые он слышит от своих самых близких и любимых людей (XXII, 38-91). Но завидевши Ахилла, он, никогда и никого не боявшийся, вдруг затрепетал и стал убегать, так что тот в погоне за ним трижды обегает Трою (136-207). Только лживое вмешательство Афины Паллады убедило его остановиться. Но и встретившись с Ахиллом, заговоривши с ним, он тоже раздирается внутренними колебаниями. Поэтому слишком очевидна ложь ленивого Париса, который, не желая воевать, сравнивает воинский дух Гектора с несокрушимым топором (III, 60-63).

Трагедия Гектора ужасная. Встретившись с Ахиллом после погони, он нисколько не теряется и с великим мужеством вступает в поединок. Однако он очень быстро убеждается в том, что его обманула Афина Паллада и что его оставил одного Деифоб, в образе которого как раз и являлась эта богиня. Впрочем, еще раньше того Гомер сурово и непреклонно возвещает (XXII, 5 сл.):

Гектора ж гибельный рок оковал, и остался один он
Там же, близ Скейских ворот, перед крепкой стеной городскою.

Он, всегда так надеявшийся на богов, убеждается теперь в их коварстве и вероломстве и произносит слова, которые полны одновременно и мужества и отчаяния (297-305):

Горе мне! К смерти, как вижу я, боги меня призывают!
Я полагал, что герой Деифоб близ меня находился, [248]
Он же внутри, за стеной, а меня обманула Афина!
Близко теперь предо мною зловещая смерть, недалеко!
Не убежать от нее! Уж давно это стало угодней
Зевсу и сыну его Дальновержцу, которые раньше
Мне помогали всегда. Сегодня судьба настигает!
Не без борьбы я, однако, погибель приму, не без славы!
Сделано дело большое: чтоб знали о нем и потомки!

Эти стихи являются опровержением традиционной оценки эпического стиля Гомера как прямолинейного и однотонного. Здесь отчаяние героя и его несокрушимая героическая воля даны сразу и одновременно.

Но если судьба Гектора трогательна, то его конец наполняет нас жалостью и состраданием. Просьба, направленная к озверевшему противнику о том, чтобы его, Гектора, не отдавать после смерти псам на съедение, но похоронить по обычаям старины, и это девятидневное надругательство Ахилла над трупом Гектора леденит душу даже у самого нечуткого читателя. Таков конец великого героя.

Итак, Гектор у Гомера: беззаветно преданный своему народу его вождь, пламенный патриот и бесстрашный солдат, наивный, нерешительный, колеблющийся и не всегда удачный полководец; излишне самонадеянный и нерасчетливый, хвастливый и ребячески напористый человек; нежнейший семьянин; герой, знающий свое роковое предназначение и тем не менее открыто, идущий в бой; волевой и обреченный, обманутый богами и раздавленный людьми; жалкая и скорбная жертва неприятельского зверства и человек, потерявший в конце концов решительно все: и родину, и семью, и собственную жизнь.

5. Одиссей. Этот сложный характер разрабатывался в науке много раз и во многих направлениях. Одиссея трудно отделить от расцвета ионийской культуры, что подчеркивает В. Шмид в известной сводке истории греческой литературы Шмида — Штелина. Хотя в известной мере и все указанные выше характеры разработаны у Гомера в ионийском духе, необходимо согласиться, что Одиссей является наиболее ярким образцом ионийского художественного мировоззрения. Поэтому многое в дальнейшем изложим по руководству Шмида — Штелина, понимая, однако, самый психологический образ Одиссея совершенно иначе, если не прямо противоположно.

Если поставить вопрос о том, где же и в каком именно герое специфично выразился новый ионийский дух, то это будет именно Одиссей, самая яркая и самая оригинальная фигура всего ионийского эпоса, поскольку на европейской родине греков сказания о нем были только в зачаточном состоянии (если только они там вообще были). Одиссей является как раз носителем ионийской практической разумности, умной и дальновидной способности ориентироваться в сложных обстоятельствах, неустанной энергии и организационной деятельности, уменья красно [248] и убедительно говорить, тончайшей дипломатии, хитрости и политического искусства.

Сопоставление Одиссея с Ахиллом находим уже у самого Гомера (Ил., XIX, 216-219). Одиссей противопоставляет свой опыт и знания Ахилловой славе и храбрости; о ссоре Ахилла и Одиссея см. Од., VIII, 75 и в схолиях. В «Илиаде» (XVIII, 105 сл.) Ахилл, признавая себя первым на войне, уступает первенство на совещаниях другим, а в IX песни, 309-319 после длинной речи Одиссея он раздраженно называет речи своих увещателей назойливой воркотней и высказывает отвращение ко всякой дипломатии и неискренности. Эта антитеза Ахилла и Одиссея много раз встречается в греческой литературе от Пиндара и Платона до Либания, причем дублетом Ахилла, столь же противоположным Одиссею выступает и Аякс (согласно указанию еще Од., XI, 469).

Образ Одиссея, впрочем, ни в каком случае нельзя понимать элементарно. Это не просто дипломат и практик и уже совсем не просто хитрец, лицемер и пройдоха. Практическая и деловая склонность его натуры приобретает свое настоящее значение только в связи с его самоотверженной любовью к родному очагу и ждущей его жене, а также и только в связи с его постоянно тяжелой участью, заставляющей его непрерывно страдать и даже проливать слезы вдали от своей родины. Одиссей — это по преимуществу страдалец; и, пожалуй, страдалец он даже больше, чем хитрец. Его постоянный эпитет в «Одиссее» «многострадальный». Самое имя его народная этимология связывала с понятием страдания. Об его постоянных страданиях Афина с большим чувством говорит Зевсу (Од., I, 59-62). На него постоянно злобствует Посейдон, и он об этом хорошо знает (V, 423). Если не Посейдон, то Зевс и Гелиос разбивают его корабль и оставляют его одного среди моря (XIX, 275 сл.). Его няня Евриклея удивляется, за что негодуют на него боги, при его постоянном благочестии и покорности воле богов (XIX, 363-367). Его дед Автолик дал ему имя «Одиссей» именно как человеку «божеского гнева» (XIX, 407 сл.). Здесь Жуковский делает грубую ошибку, понимая odyssamenos в обычном медиальном, а не в пассивном значении «рассерженный» вместо нужного «оказавшийся предметом рассерженности или гнева», т. е. «ненавидимый» (у Вересаева правильно — «ненавистный»).

Характерен для ионийского эпоса не только самый образ Одиссея, но и его история в пределах этого эпоса. В настоящее время можно считать установленным, что Одиссей первоначально не имел никакого отношения к троянскому циклу. Сказание о нем было только аналогией авантюрно-сказочной мифологии аргонавтов, состоя из двух мировых сказочных мотивов — путешествия в страну чудес и возвращения мужа (Radermacher). Здесь еще не было ни верной супруги, ни горячей [250] любви к родине, ни гнева богов, которым в «Одиссее» мотивируются его блуждания и страдания.


Пенелопа у ткацкого станка. Краснофигурная ваза. V в. до н. э.

Ионийский гений, конечно, не мог удовольствоваться таким сказочным и чисто приключенческим примитивом. Он внес сюда глубокую и захватывающую идею возвращения на родину и любви к родине, и этот мотив сразу преобразил первоначальный сказочно-авантюрный примитив и сделал его произведением развитого гуманизма и высокой морали. В таком виде сказание об Одиссее и было включено в троянский цикл, где его ожидали еще дальнейшие изменения. Здесь оно сразу оказалось возвращением Одиссея из-под Трои аналогичным возвращению других героев (Агамемнона, Менелая), хотя и значительно превосходящим их по своей глубине чувства и моральной настроенности. Это включение Одиссея в число троянских героев повлекло за собой и внесение в троянскую мифологию различных подвигов Одиссея, вопреки его первоначальному совершенно невоинственному характеру. Конечно, главное место в «Илиаде», где прославляется Одиссей на войне, — это X песнь, может быть, специально созданная для его прославления. Правда, он в «Илиаде» храбро сражается и даже получает ранение, но все-таки (Ил., VIII, 92 сл.) Диомед пытается удержать его от бегства и укоряет в трусости. Об его [251] товарищах по возвращению, Антифонте (Од., II, 18 сл.), Эльпеноре (X, 552, XI, 51 сл.), Перимедесе (XI, 23, XII, 195) в «Илиаде» нет никакого упоминания, а об его товарище Левке (Ил., IV, 491) ничего не знает «Одиссея». Это верный признак того, что военные подвиги Одиссея внесены были в эпос лишь впоследствии. Точно так же «Илиада» ничего не знает об его знаменитом луке, который появляется в «Одиссее» только в связи с убийством женихов, хотя прекрасное владение им Одиссея подготовлено (см. Од.. VIII, 215 сл.); история же этого лука, специально рассказанная в «Одиссее» (XXI, 11 сл.), является некоторой мотивировкой для введения его в поэму и потому свидетельствует о новизне этого мотива в эпосе. Наконец, только в развитом ионийстве мог возникнуть мотив участия Одиссея во взятии Трои, а именно мотив придуманного им деревянного коня (поскольку его участие в военных делах вообще могло сводиться только на хитрость и политику). По-видимому, только в связи с мотивом «коня» и мог ему придаваться совершенно неподходящий для него Ахиллов эпитет «градорушитель» (ptoliporthos), потому что единственный город, который он «разрушил», — была Троя. Только в отношении Трои он и получает этот эпитет, судя по «Одиссее» (I, 2, и XXII, 230). Эпитет этот встречается не только в «Одиссее» (например, VIII, 3, XIV, 447, XXII, 283 и XXIV, 119), но и в «Илиаде», где мы его находим (и это очень показательно) в самых поздних частях поэмы (II, 278, X, 363). He чем иным, как стремлением возвеличить Одиссея, продиктовано и включение в «Одиссею» всей Телемахиды, причем сказания о путешествиях Телемаха тоже возникают только в конце эпического периода. Если возвратиться к непосредственной характеристике Одиссея, то необходимо сказать, что ее традиционный вид совершенно не соответствует остроте и напряженности жизненной практики Одиссея. — Говорят, что он хитер. Но это не просто хитрость. Это какое-то упоение хитростью, какая-то фантастика хитрости. То он выбирается из пещеры под брюхом барана, схватившись за его шерсть, и тем обманывает бдительность слепого Полифема. То он опаивает этого циклопа и людоеда и выкалывает у него единственный глаз. То он проскакивает мимо сирен, где никто никогда не проезжал живым и здоровым, то он пробирается в собственный дворец и путем методической хитрости им овладевает. Он сам говорит о своей тонкой хитрости (Од., IX, 414); да и Полифем догадался, что его погубила не сила, но хитрость Одиссея (408). Одиссей — сплошное приключение, сплошная авантюра, сплошная изворотливость. Его хитрость доведена до фантастического упоения. Он лжет даже тогда, когда в этом нет никакой надобности, за что, впрочем, покровительствующая ему Афина Паллада его хвалит (XIII, 291-295):

Был бы весьма вороват и лукав, кто с тобой состязаться
Мог бы в хитростях всяких; то было бы трудно и богу.
Вечно все тот же: хитрец, ненасытный в коварствах! Ужели, [252]
Даже в родной очутившись земле, прекратить ты не можешь
Лживых речей и обманов, любимых тобою сызмальства?


Одиссей и сирены. Аттический лекиф (сосуд для масла). Ок. 520 г. до н.э.

Точно так же его знаменитые страдания нельзя понимать как обычный эпический трафарет или шаблон. Страдания эти разрисованы у Гомера выше всякой меры. Не говоря уже о 20-летнем отсутствии из дому, Одиссей не раз оставался один среди безбрежного моря, хватаясь за куски разбитого корабля и испытывая нечеловеческое напряжение сил в течение нескольких дней (ср., например, описание бури). Он сам про себя говорит, что его сердце никогда не смущалось перед лицом смерти. Правда, в то же самое время, хотя он и «безупречен» (Од., II, 225, XIV, 159, XVI, 100) и «велик душою» (XV, 2) и «сердцем» (IV, 143), «славный копьем» (Ил., XI, 396, 401, 661), он не прочь иной раз похвалиться своими подвигами и физическими качествами. Оказывается в стрельбе из лука его превосходил один Филоктет, а из «ныне живущих никто его превзойти не может» (Од., VIII, 179-181, 214-222). Представляясь Алкиною, он сам о себе докладывает (IX, 19 сл.):

Я — Одиссей Лаэртид. Измышленьями хитрыми славен
Я между всеми людьми. До небес моя слава доходит.

Все восхваляют любовь Одиссея к Пенелопе. Любовь эта, однако, дана меньше всего психологически, а больше при помощи патриотических и экономических аргументов. Был он супругом и Калипсо, и притом не менее семи лет, и супругом Кирки, а по другим источникам, он даже имел от них детей. Правда, и здесь опять сказалась невероятная противоречивость гомеровского [253] героизма: бессмертью и вечным наслаждениям с Калипсо он предпочитает возврат домой, к родному очагу (V, 135-140, 151-158, ср. IX, 29-36). Ночи он проводил с Калипсо, а дни проводил в слезах на берегу моря. Слезы он вообще проливает не раз, как, например, при слушании песни Демодока о Троянской войне (VIII, 521-534), хотя это не мешает тут же при угощении Демодока оставить кусок мяса себе побольше, а Демодоку дать поменьше (475 сл.). Прибавим к этому, что Одиссей еще любит принимать вид купца и предпринимателя; он очень расчетливый хозяин. Прибывши на Итаку, он прежде всего бросается считать те подарки, которые были оставлены для него феаками (XIII, 215-219). Характерно, что, удостоверившись в целости всех подаренных ему вещей, он вдруг опять предался своим тоскливым чувствам в связи с прибытием на родину (219-221):

                                    В жестокой тоске по отчизне
Стал он бродить по песку близ немолчно шумящего моря,
Скорбью безмерной крушась.

Наконец, прибавим ко всему этому еще и зверскую жестокость, которую проявляет этот гуманный, чувствительный и разговорчивый человек. Методически выслеживая женихов, он выбирает удобнейший момент для расправы с ними и их трупами наполняет целый дворец. Жертвогадатель Леод пытался на коленях просить его о помиловании, но он после краткой реплики сносит ему голову. Женихи лежали кучами, и сам Одиссей был в крови и в грязи, Мелантия разрубили на куски и отдали собакам на съедение, а неверных служанок «рассудительный» Телемах по приказу отца без всякого промедления повесил на канате. После этой дикой расправы Одиссей как ни в чем не бывало обнимается со служанками и даже проливает слезы (XXII, 498-501), а потом принимает ванну, и Афина вновь делает его красавцем. И дальше — счастливая встреча с супругой.

Итак, Одиссей у Гомера — глубочайший патриот, храбрейший воин, величайший страдалец, тончайший дипломат, мудрейший и искуснейший оратор, купец, предприниматель и расчетливейший хозяин, герой, доходящий до самохвальства, изворотливый авантюрист, женолюб, чувствительный и слезоточивый человек интимных переживаний, делец и пройдоха, прекрасный семьянин и жестокий палач.

6. Нестор. Нестора обычно характеризуют как оратора и как миролюбца; при этом забывают, что он любит выпить, и сосуд, из которого он пьет, слишком скромно переводят по-русски как «кубок», хотя, по Гомеру, этот кубок всякий другой человек едва мог сдвинуть с места (Ил., XI, 636), т. е. это целое ведерко. Он не только оратор, но и весьма словоохотливый оратор, можно сказать, болтун, рассказы которого занимают по нескольку страниц и который постоянно отклоняется в сторону от своей темы. Он восхваляет старое поколение и большой консерватор. [254] Он хороший воин, хотя и стремится быть подальше от сражения. Он настолько всем нравится, что даже Ахилл, который не очень отличается почтительностью к людям, вручает ему подарок во время состязаний в честь Патрокла, хотя тот и не участвовал в состязаниях (XXIII, 618). У Нестора чрезвычайно благородная и почтенная наружность. Он часто производит обаятельное и даже какое-то значительное, величавое впечатление. В трудные минуты посылают за ним; и его уму, несомненно, свойственна большая тонкость. Но говорит Нестор часто так длинно и дипломатично, что иной раз это производит даже слегка юмористическое впечатление. Итак, это старец, царь и солдат, миролюбец и вежливый джентльмен, благородный аристократ, дипломат, юморист, оратор, болтун, консерватор и большой любитель пиров.


Избиение женихов Пенелопы. Краснофигурная ваза. V в. до н. э.

7. Навсикая. А вот и другая грань тоже подлинно гомеровского художественного жизнеощущения. Это молодая Навсикая, дочь феакийского царя Алкиноя.

Наилучший образец гомеровской пластики — это VI песнь «Одиссеи», где дан изумительный образ Навсикаи. В ней так и чувствуешь прекрасно отточенный, холодно-целомудренный мрамор, какую-то первоначальную чистоту души и тела, полученную не в результате морали и не как продукт культуры, а как результат естественного состояния. Это дикая воля, сама, однако, себя обрядившая в красоту и силу статуарности, Навсикая целомудренна, чиста и прекрасна не в человеческом, а в каком-то природном растительном смысле. Так чисты белые тающие облака в глубине лазурно-солнечного неба. Так красивы молодые животные, молодые свежие деревья, первая весенняя листва.

Желая столкнуть Одиссея с Навсикаей, Афина является ночью во сне Навсикае в образе одной ее подруги и побуждает ее ехать на реку мыть белье, так как близится ее брак. Уже Афина называет ее беззаботной (25). И, действительно, беззаботность — первая и основная черта этой лесной, или полевой, или [255] вообще какой-то природной девы. Молодая златотронная Заря будит «прекрасно-одетую» Навсикаю (48). Та просит отца-царя дать ей колесницу, мулов и рабов, чтобы ехать стирать белье. «Ты, отец, — говорит она, — заседая в высоком совете вельмож, должен иметь опрятную одежду». Его сыновья, т. е. ее братья, тоже должны иметь свежее белье (57-65). А о желанном браке она не сказала: скромна и стыдлива. Навалили короб белья, запрягли мулов, дали в эту дальнюю дорогу мех с вином и всякую пищу. Вот юная Навсикая сама берет в руки «бич и блестящие вожжи» и звучно стегает мулов. Она сама правит «быстроколесной колесницей» (71-84). Приехавши к месту впадения реки в море, она распрягла мулов и принялась с рабынями за стирку белья. Все было вымыто и разостлано на широком берегу. Потом Навсикая с рабынями искупалась в реке и натерлась маслом, а свое влажное платье оставила сушить на «лучезарном солнце». Потом принялись за еду, а поевши, Навсикая стала со своими рабынями играть в мяч («головные сложив покрывала») и начала петь, «белорукая». На берегу моря, под южным лазурным небом и ярким солнцем, юная, нагая Навсикая играла в мяч, похожая на какую-то Артемиду, целомудренную, сильную, холодную, наивную охотницу по полям и лесам (102-109):

Как стрелоносная, ловлей в горах веселясь, Артемида
Мчится по длинным хребтам Ериманфа-горы иль Тайгета,
Радуясь сердцем на вепрей лесных и на быстрых оленей;
Там же и нимфы полей, прекрасные дочери Зевса,
Следом за нею несутся. И сердцем Лето веселится:
Выше всех ее дочь головой и лицом всех прекрасней, —
Сразу узнать ее можно, хотя и другие прекрасны.
Так меж своих выделялась подруг незамужняя дева.

К этой-то «прекрасно-ликой» «белолокотной» деве и вышел грязный, покрытый морской тиной Одиссей, занесенный на этот берег волнами. Он не мог не начать с восхваления ее красоты (160-168):

Смертных, подобных тебе, не видал до сих пор никогда я
Ни средь мужчин никого, ни средь жен, — изумляюсь я, глядя!
Близ алтаря Аполлона на Делосе в давнее время
Видел такую же я молодую и стройную пальму.
Я ведь и там побывал с толпою товарищей верных,
Ехав дорогой, в которой так много ждало меня бедствий!
Вот и тогда, увидавши ее. я стоял в изумленья
Долго: такого ствола на земле не всходило ни разу!
Так и тебе я, жена, изумляюсь.

При виде Одиссея подруги Навсикаи разбежались, но она не испугалась. Она собрала их вновь, разумно объяснила Одиссею, кто она такая, велела служанкам омыть Одиссея и, одев в новые одежды, накормить. Потом предложила следовать за нею в город к самому царю, но не посадила на колесницу во избежание дурной о себе славы. Она опять звучно ударила мулов «блестящим [256] бичом», и они затопали, побежав проворной рысью. Когда уже садилось солнце, прибыли они к благовонной роще Паллады, у самого города (316-336).

Эта короткая VI песнь «Одиссеи» рисует Навсикаю тоже как некую преображенную стихию. Навсикая стихийна, и она чиста, светла, беззаботна, как та юная, стройно-высокая пальма, которую видел Одиссей на Делосе, как сама «стрелоносная» Артемида. Тут еще один — из большого количества аспектов художественной пластики изображения героев у Гомера.

Но это, конечно, не только пластика. Взор эпического художника потому обращается больше всего к физической стороне действительности, что его гораздо меньше интересует внутренняя, духовная ее сторона. Иначе он не был бы эпическим художником. Образ Навсикаи интересен именно с этой стороны. Ее девичьи грезы о любви и браке даны не психологически, но объективированно, в виде Афины Паллады, дающей ей свои указания во сне. Ее труд вместе со служанками на море дан не в виде обрисовки тех или иных физических усилий, но в виде веселого и беззаботного времяпрепровождения, включая игру в мяч и танцы на фоне южного моря и неба. Чувства Навсикаи к Одиссею даны скромнейшим образом и замещены вежливым обращением ее с Одиссеем во время поездки домой, при соблюдении всех правил приличия для царской дочери и даже какого-то этикета. Словом, все внутреннее здесь отодвинуто на задний план, и взор художника скользит только по внешним формам как самой Навсикаи, так и ее поведения. Тут, несомненно, примат внешнего над внутренним, или, что то же, общего над индивидуальным, без чего не получилось бы и самого эпического образа Навсикаи. Таким образом, не только пластика, но и все прочие принципы эпического стиля нетрудно проследить на построении этого художественного образа Навсикаи.3)

В рассмотренных выше образах героев гомеровских поэм основные черты художественной действительности выступают очень ярко, и анализом их можно закончить показ индивидуальных характеров у Гомера. Перейдем теперь к более общей характеристике человека у Гомера, а также и к его бытовой жизни.

8. Развитая индивидуализация и метод показа жизненных деталей.

Эта живая индивидуализация характеров у Гомера особенно бросается в глаза, хотя ученая литература большею частью все еще продолжает анализировать их в монотонном и скучно-схематическом стиле. Блестящим исключением является работа [257] Северина.4) Этим материалом в дальнейшем мы и воспользуемся, дополняя его еще другим.

Одиссей выступает в традиционных характеристиках слишком строго эпично. Однако достаточно указать только на то, что по прибытии на Итаку он прежде всего пересчитывает богатства, привезенные им от феаков, и уже характер Одиссея приобретает для нас черты живости.5) Сложность и глубина образа Одиссея вскрывается в очень ценной работе В. Б. Стэнфорда «Тема Одиссея».6)

До сих пор, по Стэнфорду, указывались те или другие односторонние черты происхождения этого образа: Одиссей выступал то как царь Итаки, то как египетский купец, то как критский моряк, то как морской или солнечный бог, то как обожествленное животное (волк, медведь, конь) или как вообще тот или иной фольклорный образ. Все эти черты, самое большее, могут объяснить только отдельные детали рассказов об Одиссее; но они не могут объяснить этого образа целиком, который, несомненно, является у Гомера чем-то новым и который поражает своей необычайно живой сложностью. Стэнфорд указывает в этом сложном образе три основные черты. Это — авантюризм, идущий от Автолика, деда Одиссея по матери, героическое благородство, перешедшее к Одиссею от Лаэрта, его отца, сына Аркесия и внука самого Зевса и делающее его чем-то средним между эпическим героем и неэпическим предпринимателем, водительство его Афиной Палладой, которое становится возможным благодаря трем его качествам, формулированным в «Одиссее» (XIII, 332) при помощи трех эпитетов — epetes, agchinous, echephrōn (у Вересаева передано: «Ты осторожен, умен, не теряешь присутствия духа»). Равновесие трех последних черт характера Одиссея и выявляет собою подлинную оригинальность и величие Одиссея.

Телемах, спокойный, добродетельный, любящий своих родителей и патриотически настроенный юноша. Тем не менее именно он перевешал всех неверных служанок (Од., XXII, 457-473) с характерным прибавлением о подергивании ног у повешенных. И это производит такое же отвратительное впечатление, как и та бойня женихов, которую так хладнокровно выполнил его отец Одиссей.

О Несторе уже говорилось, что он весьма болтлив, а в боях даже и не участвует. Агамемнон, верховный вождь греческого воинства, имеет на руке пурпурный плащ (Ил., VIII, 221), а у Диомеда шлем дыроокий (V, 182), у Оресбия, который славился своей страстью к приобретению богатства, «пестроблестящая повязка» (V, 707), в то время как Аякс Теламонид, известный своим допотопным суровым характером, носит допотопный щит, «яркоблистающий», «семикожный», похожий на башню (VII, 219-222).

Троянские герои весьма индивидуализированы в своем оружии и одеянии: Гелен носит длинный фракийский меч (XIII, [258] 576-577), Парис — шкуру пантеры (III, 17), Писандр — боевой топор (XIII, 611 сл.), Наст — золотые драгоценности, наподобие девы (II, 872), Деифоб — белый щит (XXII, 294), Гектор — огромный щит от затылка до пят (VI, 117 сл.), Амфий — льняной панцирь (II, 830).7)

Детализация наружности человека у Гомера также обладает чертами необычайной живости. А. Северин говорит о прекрасных кудрях гомеровских женщин, о светлых волосах Менелая, о быстрых ногах Ахилла. Это, конечно, эпический стандарт, который тоже, впрочем, достаточно разнообразен. Мы приведем то, что уже не имеет характера стандарта.

Когда Одиссей был превращен в нищего, то голова его стала абсолютно лысой, не имеющей ни одного волосика (Од., XVIII, 354 сл.); у жениха Леода «нежные» руки (XXI, 150 сл.), Патрокл держит пику в левой руке, а камень бросает правой рукой (Ил., XVI, 734); но Астеропей имеет пики и в левой и в правой руке и сражается одновременно обеими руками (XXI, 163). Телемах весьма похож на своего отца Одиссея, и это трактуется в разных местах и в разных смыслах; Афина находит в нем сходство с отцом по голове и глазам (Од., I, 208); Нестор — по разговору (III, 124 сл.), Елена — по общему впечатлению (IV, 140-145), Менелай — по ногам, рукам, голове, кудрям и глазам (148— 150). Пенелопа сравнивает Одиссея-нищего с настоящим Одиссеем по рукам и ногам (XIX, 358 сл.). Рост героев тоже имеет немаловажное значение: Аякс Теламонид — огромного роста, в то время как другой Аякс — маленький; Атриды тоже большого роста, а Тидей — приземистый. Елена — вне всякого конкурса и годы для нее не имеют никакого значения. Одиссей после 20 лет разлуки со своей Пенелопой не находит никаких в ней перемен или по крайней мере ничего не говорит об этих переменах. Пенелопа, правда, намекает на прошедшие годы (Од., XXIII, 211 сл.), но, как мы знаем, это ничему не мешает.

Физическое поведение и жесты героев являются одним из самых главных предметов гомеровского изображения. «Наглый троянец» в случае победы вспрыгнет на могилу Менелая и оскорбит его память (Ил., IV, 177 сл.), Филотий и Евмей за волосы тащат изменника Мелантия (Од., XXI, 187 сл.), Одиссей чуть не задушил свою няньку, схватив ее за горло (XIX, 480), Гомер изображает умоляющих людей: они дотрагиваются до колен (Ил., XX, 468), усаживаются на краю очага (Од., VII, 153). Боль и горе тоже выражены жестами: Арес, рыдая, бьет себя по бедрам (Ил., XV, 113 сл.), Гекуба разрывает одежду (XXII, 80), [259] Приам посыпает голову пылью (XXIV, 160-166), Одиссей накрывает голову, чтобы спрятать слезы (Од., VIII, 84 сл.), Ахилл выражает свою нежность к Патроклу тем, что кладет руки на грудь умершего друга (Ил., XVIII, 317), Фетида с нежностью ласкает голову сына (XVIII, 71), Агамемнон держит руку раненого брата (IV, 154), Одиссей целует землю, спасаясь от кораблекрушения (Од., V, 463). Стыдливость выражена у Пенелопы тем, что она опускает на лицо покрывало (XVIII, 210), у Одиссея — стремлением прикрыть листьями обнаженное тело (VI, 127-129). Замечательно то, что у Гомера одно движение следует за другим, и тогда его описания живут, волнуются, непрестанно меняются. Так, например (Ил., VIII, 266-272), Тевкр напрягает лук под прикрытием щита Аякса, который слегка отстранил щит, чтобы дать возможность брату выстрелить. Выпустив стрелу, Тевкр снова бросился под прикрытие огромного щита. Полна движения сцена тайного сговора купца финикийца и рабыни из дома родителей Евмея (Од., XV, 457-464). Когда Евриклея дает приказания служанкам и слугам, то живо рисуется картина пробуждения дома Одиссея: брызгают на пол, подметают, накрывают кресла тканями, вытирают столы, моют посуду, носят воду (XX, 149-154). Зачастую Гомер как бы нагнетает одно действие из другое. Так рисуется им отправление корабля (Ил., I, 480-483, Од., XIII, 75-77). Интенсивность и напряженность движения выражены в беге Одиссея и Аякса Оилида (Ил., XXIII, 758-767), в состязании колесниц (362-372), в прибытии к цели Диомеда, победителя в беге колесниц (500-508). Кони его расстилаются над землей, пыль из-под копыт бьет в лицо возницы, он бьет коней бичом наотмашь, и пот падает с их груди и шеи прямо на землю.

Гомеру удается блестяще показать не только быстрое движение на плоскости, но и стремление ввысь. Особенно интересно это сделано в описании состязания Мериона и Тевкра, стреляющих в голубя (Ил., XXIII, 862-884). Тевкр попал только в шнурок у ножки голубя, привязанного к мачте, и голубь взмыл к небу. Но Мерион, выхватив из рук Тевкра лук, выпустил из него свою стрелу и пронзил улетавшего голубя.

Приведем некоторые примеры из указанной выше работы П. Кауэра о приемах обрисовки характеров у Гомера.

Феникс — не только грозный оратор и обличитель, но и умеет где надо проливать слезу (Ил., IX, 433).

Телемах одновременно и чересчур смел и чересчур застенчив. В «Одиссее», I, 345-359; 368-380; 386-398, он весьма вольно разговаривает с матерью и с женихами, в частности с Антиноем. В III песни, 21-24 Телемах, наоборот, стесняется даже и разговаривать со старшими. Об этой застенчивости Телемаха говорит Менелаю также и Писистрат (IV, 158 сл.). Впрочем, эта застенчивость нисколько не помешала Телемаху весьма вежливым способом заставить Менелая вместо одного подарка (трех лошадей с колесницей и чаши) дать ему совсем другой подарок, более ему нужный (серебряный кратер, 587-619). [260]

Женщины в «Одиссее» настолько изображены живо и выразительно, что один английский исследователь8) даже предполагал, что «Одиссея» написана женщиной. Испуганные служанки Навсикаи бегут на край мыса, где их легче всего можно было бы поймать (VI, 138). Навсикая выходит навстречу неведомому чужестранцу в сознании того, что ее красота и ее положение царской дочери вполне ее защитят. И она не ошиблась. Одиссей, как известно, весьма высоко оценил ее красоту. И когда она говорит о желательности для себя именно такого супруга, как Одиссей, то всем ясно, а может быть, и ей самой, что она именно самого Одиссея хотела бы иметь своим мужем (344 сл.). Такая же жизненность и реализм и такая же сознательная заинтересованность в своих делах сквозит и в отношении Евриклеи к своему воспитаннику Телемаху (I, 439, XVIII, 22), равно как и в ее сообщении Пенелопе о прибытии Одиссея и об избиении женихов (XXIII, 5-31), сообщении, в котором волнение Евриклеи доходит даже до искажения речи (XXIII, 28).

Кауэр (указ. соч., 601) говорит, что даже такой стандартный прием у Гомера, как швыряние разными предметами в Одиссея в сценах с разъяренными женихами, отнюдь не является простым повторением одного и того же мотива или пустым, психологически не обоснованным стандартом. Разозленный Антиной швыряет в Одиссея скамейкой (Од., XVI, 458-465), попадает ему в плечо, и тот остается неподвижным как скала, затаивши злую мысль. Евримах, тоже взбешенный поведением Одиссея, опять швыряет в него скамейку, причем тот отклоняется, и скамейка попадает в Амфинома, который с глухим стоном падает навзничь (XVIII, 394-398). Ктесипп, богатейший претендент на руку Пенелопы, с злобной иронией швыряет коровью ногу в Одиссея, но попадает в стену, вызывая у Одиссея тайную насмешливую улыбку (XX, 299-302). Во всех этих трех случаях совершенно разная мотивировка одного и того же приема, совершенно разная картина и весьма различный результат. Эпический стандарт оказался здесь воплощенным в три совершенно самостоятельных художественных образа.

Превратившись в нищего, Одиссей ведет себя отнюдь не как-нибудь однообразно и схематично, но в связи с каждым положением неожиданно разнообразно. Сначала он вроде настоящего нищего протягивает руку во дворце за подаянием (XVII, 365-368) и униженно выпрашивает хлеба у Антиноя (415-418). Но уже в сцене с подлинным нищим Иром сразу видно, что Одиссей вовсе не нищий, а кто-то совсем другой. Что же касается его разговора с нахальной служанкой Меланфо (ХIV, 70-88), то тут у Одиссея уже нет ничего униженного, а довольно властный и гордый тон. В сцене же с Евримахом (XIX, 351-386) в Одиссее-нищем уже сквозит царское достоинство, и его речь от строки к строке становится все более и более в этом смысле выразительной.

Кауэр в своей работе о Гомере, как об авторе характеристик, заметил, что женихи в «Одиссее» вовсе не представляют собой сплошной и безличной массы. Тут мы находим грубого Антиноя, лицемерного Енримаха, выскочку Ктесиппа, вежливого и любезного Амфинома (которого Одиссей охотно бы пощадил, Од., XVIII, 125-128), слабого Леода (умоляющего о пощаде со ссылкой на свое приличное поведение и жречество, XXII, 310-310).

Диомед после первого же упрека Агамемнона в бездействии (Ил., IV, 368-400), несмотря на обидные и несправедливые слова своего начальника, тотчас же начинает военные действия (419-421), обнаруживая тем самым полное отсутствие мелочности и героическое благородство. Когда троянцы подошли к кораблям иАгамемнон был готов уже бежать (XIV, 64-81), Диомед был среди тех, которые призывали оставаться на месте сражения и только предлагал заменить раненых бойцов теми, кто еще не был в бою (129-132). Что же касается его безграничного [261] мужества и храбрости (Ил., V) и его дружеских чувств гостеприимства (Ил., VI), то это относится к основным эпизодам «Илиады». Когда Менелай сообщает Антилоху о гибели Патрокла и просит его известить об этом Ахилла, Гомер так рисует состояние этого храброго и твердого воина (XVII, 694-697):

Остолбенел Антилох, услыхав Менелаевы речи.
Долго ни слова не мог он сказать, молодой оборвался
Голос, мгновенно глаза налилися слезами. Однако
Он, несмотря и на это, приказ Менелая исполнил.

Сообщая это ужасное известие Ахиллу, Антилох проливает горячие слезы (XVIII, 161); а видя страдающего Ахилла после этого известия (32-34),

Горько рыдал на другой стороне Антилох удрученный.
Руки держал он Пелида, стонавшего тяжко от скорби,
Сильно боясь, чтоб железом себя не резнул он по горлу.

Во время состязаний на колесницах в честь Патрокла, когда Ахилл, не знающий всей обстановки состязания, присуждает второй приз Евмелу, Антилох из-за своей благородной справедливости предлагает наградить Евмела отдельно и предоставить второй приз ему, Антилоху, передавая его тотчас же Менелаю, который действительно только лишь случайно не вышел в этом состязании вторым (XXIII, 591-596). Итак, суровый и мужественный воин Антилох столбенеет, получив известие о смерти большого героя, проливает слезы в момент глубокого несчастья другого человека и благородно отказывается от своей награды в пользу более заслуженного конкурента.

По Кауэру (указ. соч., 609 сл.), однообразие эпического стиля появилось только впоследствии, когда стерлись все живые краски первоначального эпоса. Однако против этого можно возразить. Процесс потускнения первоначального эпического языка, нарастание в нем стандартов и стереотипного формализма, действительно, не могли не иметь места в связи с зарождением новых эстетических потребностей и в связи с уходом героического эпоса в отдаленное прошлое. Тем не менее это же самое нарастание новых эстетических потребностей также и обновляло, оживляло другие стороны эпоса, старалось сделать их понятными для нового более тонкого художественного сознания и наделяло старый эпос теми живыми и психологически утонченными красками, которых он, конечно, не знал в ту глубокую старину, когда он оперировал только с очень обобщенными и малодифференцированными художественными образами. Сам Кауэр должен признать диалектику развития эпоса в этих двух направлениях, а именно он не без основания утверждает, что чем больше тускнел древний эпический язык, тем более нарастало живое использование его для более новой психологии, несравненно более яркой и характеристичной, чем древний эпос. [262]

Гомер страшно подвижен, небывало красочен, ужасно разнообразен, крайне живописен и скульптурен. В нем нет ничего мертвого или неподвижного, но, конечно, чтобы вникнуть во всю эту жизненную подвижность гомеровских изображений, надо его читать внимательно и вдумчиво.

9. Быт. Также и в этой области мы не можем ставить целей изображения предмета в его полном непосредственном содержании, не говоря уже о развитии этого содержания систематически. Кроме того, героический быт, как и гомеровские характеры, чаще всего излагается в лекциях по Гомеру. Это освобождает от большой детализации в этом вопросе. Нас будет интересовать исключительно художественное миропонимание Гомера и то, как оно отразилось на картинах бытовой жизни. С этой точки зрения не важно, брать ли, например картины мирного быта или войны. Различные в своем непосредственном содержании, они выражают вполне одинаковое художественное миропонимание.

a) Военный быт. Как это и следует из социальных предпосылок эпохи Гомера, героический и патриотический пафос войны у него на первом месте. Когда Эрида кличет воинов на сражение, то (Ил., XI, 11-15):

 И каждому в грудь заложила ахейцу
Силу упорно, не зная усталости, биться с врагами.
В это мгновение всем им война показалася слаще,
Чем возвращение в полых судах в дорогую отчизну.

Боги то и дело внушают воинственный дух людям, и от этого последние получают беззаветную преданность народной войне за отечество и любовь к исполнению своих воинских обязанностей. Гомер безусловно отрицательно относится к войне ради войны. Зевс прямо ругает Ареса за то, что ему приятны только «распри, кровавые войны и битвы» (Ил., V, 891), хотя и сам Зевс только и знает, что натравливает одних людей на других.

В «Илиаде» даны самые разнообразные картины войны. Вот мы видим войско, которое только еще идет на бой, и завязывается первая схватка; тут — густая пыль, целый лес копий, сияние меди и настоящая гроза в воздухе (XIII, 333-344). Вот и самый бой, который свирепствует как бурное развевающееся пламя в безводном месте, в темном горном ущелье (XX, 490-503 или XVI, 633-644). Вот красота и сила гибнут на войне от мучительных ран. И сколько изображено у Гомера этих ранений! Вероятно, не менее полсотни.

Для характеристики военного быта остановимся хотя бы на поединках, дающих особенно интересный материал с точки зрения эпически понимаемой художественной действительности.

Очень интересен поединок Париса и Менелая, изображенный в III песни «Илиады». Здесь среди подготовки к бою вдруг встречаются Парис и Менелай. Бой уже начинается. Но Агамемнон [263] заметил, что Гектор что-то хочет сказать, и с умилительной простотой командует своим солдатам прекратить бой, потому что-де Гектор что-то хочет сказать. И когда все замолчали, то Гектор предложил вместо войны сразиться Менелаю и Парису вдвоем на поединке, поскольку вопрос об Елене касается главным образом их двоих. То и другое воинство складывает оружие на землю, успокаивается и начинается совершенно мирный и дружеский разговор о клятве по поводу прекращения войны после того, как победитель в этом состязании получит себе Елену в законные жены (1-120).

С подлинно эпической подробностью и медлительностью изображается далее, как едут в Трою за самим Приамом, чтобы тот присутствовал при клятве, как тот приезжает на поле сражения, как моет руки Агамемнон перед жертвоприношением, как он срезает шерсть с головы жертвенных ягнят и раздает ее лучшим мужам, как после возношения молитвы он перерезывает, горло ягнятам и раздает всем вино для возлияния в честь богов, и как, наконец, Приам со своей свитой забирает зарезанных ягнят и торжественно отбывает в Трою (245-313).

После этого Гектор и Одиссей тоже весьма неспешно отмеряют место для поединка, бросают жребий в шлем и трясут этим шлемом, чтобы противники узнали, кому первому следует выступать. А воины в это время с обеих сторон молились Зевсу, воздевая руки, о победе того или другого противника и о водворении после этого мирной жизни. Первому нападать вышло Парису. После этого Парис начинает облекаться в военные доспехи, причем доспехи эти тут же весьма подробно описываются — поножи с серебряной пряжкой, панцирь его брата Ликаона, среброгвоздый меч с медным клинком, щит, шлем с конской гривой и копье. Снаряжается также и Менелай, хотя подробностей этого снаряжения не указывается (314-339).

Вот они выходят и становятся посредине, между ахейцами и троянцами. Они вдруг начинают яриться и потрясать копьями, глаза, их злобно сверкают, а присутствующих охватывает ужас. Парис мечет копье в Менелая, но попадает в щит, так что наконечник копья сгибается и щита не пробивает. После этого Менелай бросает копье в щит Париса, которое пробивает щит и панцирь и даже рассекает его хитон. Однако Парис вовремя увертывается и остается целым. После этого Менелай разит мечом по шлему Париса, но и здесь он ничего не достигает, потому что меч этот разбивается у него вдребезги. Тут Менелай начинает бранить Зевса за отсутствие от него помощи и хватает Париса за шлем, чтобы утащить его на ахейскую сторону, затягивая у него на шее ремень. Однако, откуда ни возьмись, является постоянная покровительница Париса Афродита, которая развязывает упомянутый ремень, так что в руках Менелая остается пустой шлем, и он со злостью бросает его к ахейцам, а те [264] поднимают его с земли. Менелай бросается вновь на Париса, желая поразить его своим медным копьем.

Но тут случается чудо. Афродита напускает целое облако на место поединка, и под прикрытием этого облака она очень легко уносит Париса в Трою (340-381). А Менелай начинает бесплодно рыскать по полю, как разъяренный зверь, в поисках побежденного им Париса. И когда ничего из этого не выходит, то Агамемнон объявляет Менелая победителем, и ахейцы соглашаются требовать у троянцев выдачи Елены и выкупа за похищенное некогда Парисом богатство Менелая (449-461).

Вот наилучший образец тех картин военного быта, которые мы находим у Гомера. Все принципы эпического стиля воплощены здесь с наибольшей силой: и зависимость человека от богов, т. е. примат общего над индивидуальным, и отсутствие изображения душевных переживаний, и замена этих последних пластикой вещей, и подробнейшая обстоятельность, рассказа, и монументальность поединка героев. Здесь дана и столь частая у Гомера юмористика: победитель Менелай остается ни с чем, а побежденный Парис переносится богиней в Трою, да и притом не только в Трою, но прямо в спальню к Елене (что специально и весьма выразительно подчеркивается в стихах 382-448). К этому надо прибавить и откровенное религиозное свободомыслие, которое проявляет Менелай по адресу Зевса и которое возможно было только в период разложения общинно-родовых отношений, накануне светской цивилизации.

Нет надобности говорить о других поединках, которые находим в «Илиаде». В поединках Диомеда и Главка (VI, 119-236) или Аякса и Гектора (VII, 54-312) тоже много торжественности, много наивности и много юмористики, потому что начинаются они из-за больших целей, но кончаются опять-таки ничем. Точно так же и анализ больших боев у Гомера свидетельствует об его неизменном эпическом стиле и эпическом мировоззрении.

б) Мирный быт. Быт этот знают обыкновенно больше всего другого из Гомера. Но все же следует подчеркнуть, что и здесь эпический стиль Гомера вполне налицо и дает себя чувствовать буквально в каждой строке. Несомненно, Гомер и здесь эпически любуется на свою художественную действительность — в таких, например, сценах, как встреча Ахилла и Приама (Ил., XXIV, 469-694), в знаменитом прощании Гектора с Андромахой (VI, 390-502), в отношениях Одиссея с свинопасом Евмеем и ключницей Евриклеей (Од., XIX, 467-475). Вспомним отношение его к старой собаке (XVII, 290-305), стремление Одиссея на родину, например, у Калипсо (VII, 255-260).

С большим вниманием всегда отмечает Гомер и супружеские и вообще любовные отношения — Зевса и Геры (Ил., XIV, 153-353), Афродиты и Ареса (Од., VIII, 266-369), Париса и Елены (Ил., III, 428-448), Одиссея и Пенелопы (например, сцена в кладовой, Од., XXI, 42-58). [265]

Гомер очень любит подчеркивать супружеские отношения после примирения — Зевс (Ил., I, 611) «почил, и при нем златотронная Гера». Когда Афродита перенесла Париса, после его неудачного поединка с Менелаем, в спальню Елены (III, 448), «рядом друг с другом они улеглись на кровати сверленой». Алкиной (Од., VII, 347) с наступлением ночи «в покоях высокого дома улегся, где с госпожою супругой делил и постель он»; Одиссей и Пенелопа, после долгой разлуки (XXIII, 296), «с радостью воспользовались своей старой кроватью»; о Кирке Одиссей говорит (X, 347): «Я немедля взошел на прекрасное ложе Цирцеи» (да, впрочем, это было придумано самим Гермесом, X, 297); даже Ахиллу среди его боев и скорбей по умершем Патрокле не мешает его (Ил., XXIV, 676) «румяноланитная» Брисеида. У нимфы Калипсо Одиссей прожил, хотя и против своей воли, целых семь лет в ее глубокой и таинственной пещере; и даже когда он собирается домой к верной супруге, о которой он плакал, он еще раз проводит ночь с своей обворожительной хозяйкой-нимфой (Од., V, 225-227):

 А солнце зашло, и сумрак спустился.
Оба в пещеру вошли, в уголок удалились укромный
И насладились любовью, всю ночь провели неразлучно.

Во всех этих сценах нет какого-либо более глубокого содержания. Тем не менее эта физическая и любовная стихия дана тут как-то возвышенно, наивно-серьезно, невозмутимо, иной раз чуть-чуть юмористически, иной раз игриво. Эпическое здесь представлено у Гомера как предмет художественного любования. Общаться с женщиной, думает Гомер, и усладительно и божественно, не только «правильно» /благо/ (agathon) (Ил., XXIV, 130), но именно божественно. Парис, у которого «нежная шея» (III, 371), «пышные волосы» (55) и «образ красивый» (44), так поучает слишком строгого Гектора (64-66):

         ... не порочь мне прелестных даров золотой Афродиты;
Нет меж божественных славных даров не достойных почтенья.

Гомер и самые интимные человеческие отношения умудряется представить красивыми, нисколько не углубляясь в их внутреннее содержание. Почивание Зевса и Геры на Иде (Ил., XIV) — верх такой красоты, возведения элементарной жизненной стихии в перл возвышенной и торжественной красоты. Вокруг ложа Зевса и Геры вырастают чудные цветы, само оно прикрыто золотым облаком. Брачный союз делает красивее и тех, кто вступает в этот брак. После встречи с Анхизом у Афродиты «ярко сияли ланиты той красотою нетленной, какою славна Киферея» (Гимн. IV, 174). Да и сочетание Анхиза и Афродиты происходит не иначе, как (166) «по божеской мысли и воле». Тут самое важное то, что любовь у Гомера нисколько не романтическая и даже вообще не психологическая (наилучший пример — это связь между Одиссеем и Пенелопой, раскрытая со стороны экономической, хозяйственной, патриотической. — какой угодно, но только не романтической и даже вообще не психологической). И все-таки этот простой факт любви и связи дается возвышенно, наивно-мудро, убедительно, т. е., говоря кратко, эпически.

Тут и торжественность и даже какая-то удивительная серьезность, и наивность, и детская простота. Дается бесконечно [266] подробный рассказ и в то же время эпические штампы и стандарты. Тут и невероятное глубокомыслие, и резвые восторги раннего детства, все мудро и все легкомысленно, и божественно, и человечно.

10. Рудименты прежнего общественного развития. В заключение обзора общественной картины героического века у Гомера следует сказать, что и эта картина и весь этот век мыслятся им отнюдь не в каком-нибудь изолированном виде; но, несомненно, все это мыслится в окружении огромного количества различных народов и племен, социальная характеристика которых часто остается неясной, но зато иной раз обладает весьма яркими и своеобразными чертами, указывающими на седую старину.

а) Народы (кроме феаков). Если взять одну Азию, то из азиатских племен у Гомера фигурируют эфиопы, эрембы, солимы, финикийцы, ликийцы, карийцы, фригийцы, меонийцы, земля амазонок и ализонов, пафлагонцы, мизийцы, лелеги, киликийцы, аримы, пеласги. В Африке находим опять-таки эфиопов, тех «безупречных эфиопов», которых боги так часто посещают ради пиршества; карликов-пигмеев, которые сражаются с прилетающими к ним каждую зиму журавлями (Ил., III, 17); лотофагов, которые питаются только сладким лотосом, а лотос этот дает забвение всей жизни (Од., IX, 83-105).

В Европе первый народец, с которым столкнулся Одиссей после отплытия из Трои, — свирепые киконы (IX, 39-61). Более красочно представлены лестригоны, дикий народ людоедов, «похожих на гигантов»; а жена лестригонского царя даже прямо представляла собою гору (X, 81-132). Эти лестригоны жили на острове Сикания, который также носил имя и Тринакрии. Тут же жило и племя каких-то «буйных гигантов» (VII, 58) и, главное, киклопы. Этим последним, как известно, посвящен значительный эпизод в «Одиссее» (IX, 106-566). Это дикое племя людоедов, живущих скотоводством и не знающих земледелия, поскольку сама земля родит все необходимые для их жизни растения. Киклопы — гордые и злые, не знают никаких законов, самовластно распоряжаются своими женами и детьми и вообще не знают никакого права и суда. Гомер явно дает здесь карикатуру на старинное дикое общество и явно иронизирует над ним с точки зрения человека цивилизации.

На острове Эолии царь Эол, «милый бессмертным богам», имеет кровнородственную семью, потому что его сыновья женаты на всех его дочерях, так что самый дикий матриархат объединяется здесь с очень зрелым патриархатом (Од., X, 1-75). Упомянем еще таинственный народ — каких-то киммерийцев, живущих по ту сторону Океана и погруженных в вечную тьму, куда не проникает ни один луч солнца (Од., XI, 13-19). Что это за народ, у Гомера ничего не сказано. Но ясно, что это нечто сказочное, весьма далекое от того, что мы обычно именуем гомеровским героическим обществом. [267]

Таким образом, блестящее героическое общество, утонченно и углубленно изображаемое у Гомера, в эпическом стиле зрелой общинно-родовой героики, окружено у него огромным количеством разных других обществ, несущих в себе рудименты прежнего социально-исторического развития, вплоть до кровнородственной семьи. Единственный народ, который мыслится у Гомера, по-видимому, даже выше общего уровня героического общества и в значительной мере является как бы некоего рода идеалом, это — феаки, населяющие остров Схерию.

б) Феаки. Прежде всего любопытно то, что в изображении феаков содержатся действительно древние рудименты человеческого общества, а именно матриархата. Фактическим правителем: феаков является не царь Алкиной, но его жена Арета, которая является к тому же его родной племянницей и которую народ почитает «как бога» (Од., VII, 63-77). С просьбой о приюте Одиссей обращается не к Алкиною, а к Арете (141-152), и об этом предупреждает Одиссея сама Навсикая (VI, 310-315) и даже Афина (VII, 53-55). Будучи умной и ласковой, она разрешает споры даже и мужей (73 сл.). Ей передают все подарки, собранные для Одиссея (VIII, 419 сл.). Она считает Одиссея лично своим гостем (XI, 338). Ей ни в чем нельзя возражать, и в сравнении с ней Алкиной является исполнительной властью (344-350). Во время прощания с феаками Одиссей подает кубок с вином не Алкиною, но опять-таки Арете и желает ей быть счастливой своим народом, детьми и, что наиболее странно, царем Алкиноем (XIII, 56-62). Заметим, что и самое имя Ареты указывает на «мужество» и «доблесть». Формально управителем страны является, конечно, царь Алкиной, и его тоже почитают «как бога» (VII, 10 сл.), однако и в формальном отношении власть Алкиноя чрезвычайно ограничена, т. к. при нем состоит целый большой совет старейшин (186-189), которые даже распоряжаются и им самим (155-169). Эти старейшины все время называются «вождями» и «советниками» (VIII, 11, 26, 387) и даже «царями-скиптроносцами» (41). В одном месте (390 сл.) Алкиной прямо говорит, что его остров управляется двенадцатью царями, а он сам — тринадцатый.

Наконец, на большую древность образа феаков указывает и то, что они находятся в прямом и непосредственном общении с богами и что боги являются к ним в своем собственном виде. Это рудимент тех времен, которые еще совершенно не были затронуты никакой рефлексией и когда самые обыкновенные факты человеческой жизни трактовались буквально как божественные. Вот эти интересные слова Алкиноя о богах (VII, 201-206):

... они нам обычно являются в собственном виде
Каждый раз, как мы славные им гекатомбы приносим,
Там же пируют, где мы, и с нами совместно садятся.
Даже когда и отдельно идущий им встретится путник,
Вида они своего не скрывают пред ним, ибо очень
Близки мы им, как киклопы, как дикое племя гигантов. [268]

Вместе с тем, однако в том сложном социально-историческом комплексе, который представляют собою феаки, содержатся весьма интенсивные черты и более позднего развития. То, что они оказываются отличными мореплавателями, это черта, хотя и более поздняя, но она сама по себе еще ничего не говорит о разложении общинно-родового строя. Однако, двигая свои корабли при помощи весел, они все же дают направление им исключительно только своими мыслями; они мысленно приказывают своим кораблям двигаться в том или ином направлении, и те двигаются. Кроме того, на очень большую изнеженность, избалованность и постоянное роскошество указывает сам Алкиной (VIII, 248 сл.):

Любим всем сердцем пиры, хороводные пляски, кифару,
Ванны горячие, смену одежды и мягкое ложе.


Алтарь со змеей. Гераклейон. Крит.

На более поздний характер образа феаков указывает и намек, на нечто вроде податей с населения в пользу царя (XIII, 13-15). Когда Алкиной собирается щедро наградить Одиссея, он предполагает сделать это при помощи сбора даров с народа. Сюда же относится и намек Ареты на вороватость феаков, когда она советует Одиссею на корабле покрепче завязать сундук с дарами, что он и не преминул тотчас же сделать (VIII, 442-448). Воров не может быть в родовой общине, в которой все свои.

В заключение приведем рассказ Гомера о превращении Посейдоном в скалу того корабля, на котором феаки отвозили Одиссея на его родной остров (XIII, 125-187). Тут тоже прекрасный образец эпического стиля Гомера и притом позднего эпического стиля, когда неимоверная торжественность объединяется с поразительной детской наивностью и когда старая строгая религия превращается почти в шутейный рассказ, в какой-то своего рода эпический бурлеск, в котором не поймешь, что всерьез, а что в шутку. Передадим этот рассказ своими словами, чтобы лучше сохранить этот поздний эпический стиль.

Итак, феаки отвезли на своем корабле Одиссея домой. Но Одиссея ненавидит Посейдон за ослепление им его сына киклопа Полифема. Он уже не раз досаждал Одиссею и теперь он обращается к нему с такими приблизительно словами: «Что же это, в самом деле, получается? Я бог или не бог? Какие-то там смертные людишки, да еще от меня происходящие, вдруг затевают какую-то фронду, не признают меня совсем и везут Одиссея на Итаку. Да я вовсе не против возвращения Одиссея на Итаку. Я только хотел его малость помучить. А они вдруг взяли да и перевезли. Зевс, ведь это безобразие, как по-твоему? Скоро и совсем меня почитать не будут, если дело пойдет так дальше». На это «собиратель туч» Зевс сказал так: «Что ты, помилуй, Посейдонушка дорогой? Да ведь тебя и так все почитают. [269] Что ты испугался каких-то людишек? Ведь если ты захочешь, ты и сам сдачи дашь сколько угодно. Такой важный и старый бог и вдруг кипятишься! Делай, как хочешь, и все будет хорошо». Посейдон, «сотрясающий землю», сказал на это так: «Куда там! Ведь кабы не ты, я давно тут порядки навел. Я вот, например, взял бы да и разбил бы этот противный феакийский корабль в щепы, а город феаков окружил бы непроходимой стеной, чтобы неповадно было феакам развозить своих гостей по домам и не почитать меня. Ведь я бог или не бог? И Зевс, наконец, промолвил: «Давай вот на чем согласимся: разбивать корабль в щепы не стоит, а чтобы оно было виднее, ты лучше возьми да преврати-ка его в скалу. Вот тогда-то все и узнают, что ты не кто-нибудь, а действительно Посейдон. А горой окружать их город, пожалуй, и не стоит. Ну их!»

После этого Посейдон действительно превратил корабль феаков в скалу, окружил ли он город феаков горой — у Гомера ничего не сказано. Наверное, все-таки окружил, если верить позднейшим источником, например Аполлодору.

Этот разговор Зевса и Посейдона передан здесь в том стиле, в каком он действительно дан у Гомера и который игнорируется нашими слишком академическими переводами. Все это изображение феаков у Гомера является интереснейшим социально-историческим комплексом, в котором героический век периода расцвета дан и вместе с рудиментами седой старины и вместе с мотивами позднейшей изнеженности и цивилизации.


1) Р. Cauer, Homer als Charakteristiker. Neue Jahrbücher f. d. klass. Altert. 1900, V Bd., 597-610.

2) W. Schadewaldt, Hektor in der Ilias. Wiener Studien, 1956, B. 69. Его же. Von Homers Welt und Werk. Leipz., 1944.

3) Ср. новейшие работы о гомеровских героинях. Р. Wiesmann. Die schöne Helena, Chur. 1950. J. Th. Kakridis. Problēmata tēs omēricēs Elenēs. Ellēnica. 1954, 13, стр. 205-220 (анализ трех периодов становления образа Елены — как военной добычи, как жалеющей о своем насильственном увозе и как кающейся грешницы). Р. Kretschmer. Penelope. Anz. d. Osst. Ak. d. Wiss. Ph.-hist. Kl. 1945, 82, стр. 80-93.

4) А. Severyns. «Homère. III». Artiste. Bruxelles. 1948, стр. 116-120.

5) Ср. Р. Philippson. Die Vorhomerische und die homerische Gestalt des Odysseus. Mus. Helv. 1947, стр. 8-22.

6) W. B. Stanford, The Ulysses Theme, Oxf. 1954.

7) Ср. новейшую работу об Энее. — Е. Howard, Aineias. Mus. Helv. 1947, стр. 69-73, а также работы о Фениксе, Мелеагре, Патрокле, указанные выше. Об Агамемноне — Р. Cauer, Homer als Charakteristiker. Neue Jahrb. f. d. klass. Altertum 1900, стр. 606 сл. Ε. Kalinka. Agamemnon in der Ilias. Wien и Leipz. 1943, стр. 63 сл., а также в цитированной выше работе Миро (к Агамемнону — стр. 146).

8) Samuel Buller, The authoress of the Odyssey, London, 1897.

загрузка...
Другие книги по данной тематике

Татьяна Блаватская.
Ахейская Греция во II тысячелетии до н.э.

А. Ф. Лосев.
Гомер

Р. В. Гордезиани.
Проблемы гомеровского эпоса

А. А. Молчанов, В. П. Нерознак, С. Я. Шарыпкин.
Памятники древнейшей греческой письменности
e-mail: historylib@yandex.ru