XVI. Преобразование державы
Покинув Александрию, Октавиан оставался на востоке совсем недолго. То, что он замышлял сделать с Клеопатрой — как с воплощением зловещей угрозы для римской цивилизации, — планировалось не просто ради грязной политической пропаганды. Октавиан в целом и сам верил в эту угрозу, пусть даже излишне усердствовал, подчеркивая ее опасность. Хотя цивилизации Египта и других восточных стран существовали уже несколько тысяч лет, Октавиан не сомневался в бесконечном превосходстве ценностей более молодых держав Запада, особенно Рима и Греции. Он посетил пирамиды и разглядывал мумию Александра, но когда ему предложили осмотреть другие гробницы, Октавиан ответил, что пришел смотреть на царя, а не на мертвецов. Октавиан сделал Египет вместе с его сокровищами своим личным владением, став тем самым для его жителей фараоном; правил он через префекта, и отчитывался этот префект не перед сенатом, а перед ним лично. Сенаторам не дозволялось ступать на древние земли без разрешения Октавиана, которого они старались и не спрашивать, чтобы не навлекать на себя лишних подозрений — зачем, мол, им это нужно? Египет имел слишком большое значение, и Октавиан не мог допустить, чтобы страна попала в руки какого-нибудь римского политика, обладающего военной властью. Все префекты были в лучшем случае из всаднического сословия, не выше. Произведенные Антонием «Александрийские дарения», разумеется, объявили незаконными. Кирена и Кипр снова стали римскими провинциями. Ирод наконец-то получил назад свои бальзамовые рощи вместе с большей частью Палестины, которой раньше правила Клеопатра. Кроме того, он пригласил на службу в качестве помощника и дипломата Николая Дамасского, бывшего наставника детей Клеопатры. Позже Николай Дамасский написал биографию Октавиана. Октавиан отправился через Левант в Сирию и провинцию Азию, где вернул на место некоторые произведения искусства, вывезенные Антонием. Еще ему удалось, к своему удовлетворению, казнить последнего из оставшихся в живых убийц Цезаря, в остальном ничем не примечательного Кассия из Пармы. Послам парфянского царя Фраата Октавиан оказал на удивление радушный прием, продемонстрировав таким образом свои намерения. Перезимовав на греческом острове Самосе, где почти тремя годами раньше жил Антоний, Октавиан отправился домой через Коринф и морем мимо Акция. В Брундизии он заболел и остановился для поправки в Кампанье, где Вергилий читал ему «Георгики» — пасторальные стихи, проникнутые любовью к италийской природе и сельской простоте, любовью, которую Октавиан явно разделял. Укрепившись душой после тяжелого года на востоке, он въехал в Рим, где его встречали словно героя-полубога. По декрету сената жрецы должны были упоминать его в молитвах как спасителя отечества, а на всех пиршествах в его честь полагалось делать возлияния, словно Октавиан и вправду был богом. В августе, названном так по его имени, Октавиан три дня подряд отмечал победы в Иллирике, при Акции и в Александрии, и впервые со времен основания республики магистраты шли не перед триумфальной колесницей, а позади. Дети Антония и Клеопатры — Александр Гелиос, Клеопатра Селена и маленький Птолемей Филадельф тоже принимали участие в триумфе — в качестве пленников. По свидетельствам античных историков, Октавия воспитывала их вместе с собственными детьми, но, к сожалению, о дальнейшей судьбе обоих мальчиков ничего не известно. Девочка впоследствии вышла замуж за мавританского царя Юбу. Через несколько дней после тройного триумфа Октавиан продолжил выплачивать свой огромный долг Цезарю. Он посвятил ему храм божественного Юлия и открыл новое здание для сената — курию Юлия, строительство которой пятнадцать лет назад начал сам Цезарь. Позже Октавиан воздвиг возле своего дома на Палатине огромный храм Аполлона — бога, помогшего ему, как он полагал, победить Клеопатру. Сенат постановил запереть двери храма Януса в знак того, что в Риме наступил вечный мир. Это было не совсем так: в Испании и Галлии еще оставались неспокойные племена, зато кончилась череда кровавых гражданских войн, начавшихся двадцать лет назад, когда Цезарь пересек Рубикон. Октавиан укрепил свою популярность среди простого народа, раздав денежные подарки за счет военной добычи и простив задолженности по налогам. Он привез в Рим столько денег, что ссудные проценты уменьшились в столице на две трети. Будучи уверенным в полной победе, Октавиан не ждал, пока Антоний и Клеопатра лишатся власти; он заранее обдумывал, как будет править оказавшейся в его руках огромной державой. За сто лет, минувших с убийства Тиберия Гракха до поражения Антония, Римская республика превратилась из системы ежегодно избираемых магистратов, контролируемых сенатом, в кровавую арену, где сражались за власть политики и полководцы. Марий и Сулла, Помпей и Цезарь, Антоний и Октавиан — все они поочередно подгоняли закон под собственные сиюминутные цели. Один только Сулла пытался создать постоянное законодательство, но его попытка повернуть стрелки часов вспять ради аристократического меньшинства была обречена на провал. Самое выгодное положение для установления новых порядков, соответствующих потребностям государства, было у Цезаря, однако его планируемое перед самой смертью вторжение в Парфию ясно показывает: он не понимал, что ситуация требует укрепления власти в мирных условиях, а отнюдь не рискованных военных предприятий. Антоний, имевший больше общего с Помпеем, чем с Цезарем, поначалу выступил как миротворец, зато потом оказался драчливее любого из них. Победи Антоний в гражданской войне, он бы видел в Риме и всей державе лишь площадку для дальнейшего взлета и, вне всяких сомнений, повел бы против парфян еще большее войско, чтобы смыть нанесенное ему оскорбление. Совсем иные мотивы двигали Октавианом, когда он обдумывал шансы, принесенные ему Фортуной и его собственными усилиями. В отличие от Антония, которого он наверняка заклеймил не только как тщеславного и самовлюбленного неудачника, но и небрежного и неумелого полководца, Октавиан знал, что делает. Его не интересовали ребяческие мечты о лаврах Александра Македонского, отважного завоевателя далеких царств. Он и без войны заставит парфян уважать себя и бояться. И он все же затмит Александра, ибо правит более могучей империей, правит твердой, но милостивой рукой, как благодетель для подданных. Для достижения цели Октавиану нужно было применить к разлагающемуся телу республики как косметические, так и хирургические средства и замаскировать собственную абсолютную власть, держащуюся непосредственно на военной силе. Под конец жизни Октавиан напишет в «Rex Gestae»: «В шестое и седьмое мои консульства, после того как я погасил гражданскую войну, с общего согласия получил верховную власть, я передал республику из своей власти на усмотрение сената и народа римского. За это достохвальное деяние постановлением сената меня объявили Августом, и двери моего дома увили лаврами и украсили гражданским венком. В курии Юлия поставлен был золотой щит с надписью, что он дан мне сенатом и народом за храбрость, милосердие, справедливость и благочестие. С тех пор я превосходил авторитетом всех, хотя власти имел не больше, чем мои коллеги по должности». Это замечательное высказывание, которое современному читателю покажется верхом бахвальства, нельзя принимать за чистую монету. Можно обосновать его с помощью юридических приемов, но основополагающее утверждение в нем — ложь настолько вопиющая, что и сказать нельзя. Октавиан не выпускал республику из своей власти. Он всегда крепко за нее держался. Все, что он сделал, — позволил нескольким сенаторам вести текущие государственные дела, которыми не успевал заниматься сам. А тем из сенаторов, кто ему не нравился, он и того не доверял. Именно в тот период мы читаем меж строк у древних историков истинный портрет зрелого Октавиана — Отца Рима: открытый и прямой на людях, зловеще-любезный при личных встречах, он манипулирует людьми с помощью обещаний и скрытых угроз, добиваясь, чтобы все происходило так, как угодно ему. Помимо войск, благодаря которым он может расправиться с кем угодно, Октавиан имеет еще и огромные такт и терпение и настоящий auctoritas. Он понимает психологию честолюбцев и не жалеет усилий, чтобы привлечь их на свою сторону. Теперь, когда у него не осталось серьезных соперников, он может позволить себе неспешно отбирать тех, кто в частной беседе дает на его зондирующие вопросы нужные ответы, — или же навсегда перечеркивать карьеру (если не хуже того) тех, кто отвечает неправильно. Некоторые сенаторы еще питали иллюзии и считали, что могут отклоняться с указанного им пути. Один за другим они встречались с Октавианом и смотрели ему в глаза, больше похожие, по словам Плиния, на глаза лошади, чем человека, и делали выбор: либо принять его условия и занимать подобающее магистратам положение в обществе, либо отказаться — и прозябать на малой должности, а потом и вовсе уйти с государственной службы. Из многих кандидатов Октавиан тщательно выбирал столько, сколько нужно было Риму; он явно обладал способностями находить людей полезных как лично для него, так и для страны. Однако все действия Октавиана считались бы преступными, если бы он и вправду восстановил республику и ее законы. Именно преступные действия так помогли ему в самом начале карьеры, именно они в первую очередь позволили ему уничтожить республику. И теперь, когда Октавиан сам стал создавать и толковать законы и не мог предстать перед судом, он с негодованием отверг бы любые предположения, что он является чем-то иным, чем primus inter pares («первый среди равных»), или пользуется незаконной властью. Не имей он абсолютной поддержки войск, его давным-давно оттолкнули бы в сторону: лишили бы всех постов и сослали — опозоренного и разоренного, — а может, даже удавили бы в тюрьме или засекли до смерти как врага общества. Таким образом, заявление Октавиана, что у него было не больше власти, чем у его коллег по должности, столь же лицемерно, как и утверждение, что он передал республику в ведение сената и народа. Ведь стоило бы ему захотеть, он опять вывесил бы на Форуме проскрипционные листы и спокойно ждал бы, пока подчиненные сделают всю грязную работу. Никто из его «коллег по должности» такой власти не имел. Но Октавиан больше не хотел политических убийств, коль скоро получилось их избежать. Он ставил перед собой более высокие цели — и стремился к ним в течение всего периода своего принципата. Октавиан имел право гордиться тем, что совершил — законно или нет, — и что принесло ему беспрецедентные почести, которыми его осыпали старшие представители благодарного народа, включая и имя Августа, означающее «возвеличенный», «священный»; его также связывают со словом «авгур». Умеренное использование неслыханной власти, дипломатия, благодаря которой Октавиан добился расположения многих, считавших себя его заклятыми врагами, — все это превратило его чисто военные победы в прочный мир, воцарившийся во всех слоях общества, включая даже аристократов. И не так уж далеко от правды мнение современника, Веллея Патеркула (явного приверженца Октавиана), в этом редком всплеске красноречия его обычно столь тяжелого пера: «По прошествии двадцати лет гражданская война кончилась, прекратились столкновения с другими народами, мир вернулся, ярость войск утишилась, возвратилась власть закона вместе с уважением к суду и величием сената. Хлебопашцы вернулись на поля, люди чтят богов и верят друг другу, всякий спокойно владеет своим имуществом. Разумно изменены старые законы и приняты новые для пользы общества. Преобразован сенат — без жестокости, но со строгостью. Лучшие люди, те, кто победил и занял самые высокие места, собраны принцепсом для украшения Рима». Никогда еще девиз Октавиана «Торопись не спеша» не давал столь успешных результатов, как на данном этапе его карьеры, когда он стремился завоевать доверие народа в целом. Первой его чисто политической задачей стало обновление сенатских списков. Необходимость этого поняли все, когда Октавиан и его главный помощник Агриппа были консулами два года подряд (в 28 и 27 годах до нашей эры), выполняя одновременно обязанности цензоров. До сражения при Акции в сенате насчитывалось более тысячи человек, из которых около трехсот, вероятно, дезертировали к Антонию. Так можно судить, основываясь на «Деяниях Цезаря», где упомянуто «более семисот сенаторов», воевавших под его знаменами, то есть число перебежчиков могло быть и меньше трехсот. Что удивительно — пересматривая списки, оба консула, по-видимому, не проводили дискриминацию против уцелевших сторонников Антония. Даже если это лишь отчасти так — полных доказательств нет, — то был факт величайшей важности, показывающий нам, насколько обширные симпатии завоевал Октавиан после событий при Акции и с какой уверенностью он шел на явный риск — поставил свое будущее в зависимость от того, как примет сенат его политическую программу. Вместе с Агриппой они составили список из двухсот имен сенаторов, которых посчитали непригодными для дальнейшей службы, но людей туда вносили не по политическим признакам, а тех, кто не отвечал финансовым требованиям или имел дурную славу. Никого из явных сторонников Антония из сената не исключили. Даже определив кандидатуры, консулы старались не проявлять излишней суровости. Они не жалели времени, чтобы убедить людей уйти с достоинством, сохранив свою репутацию. После того как таким образом решилась отставка пятидесяти сенаторов, консулам пришлось выгнать сто пятьдесят упрямцев, продолжавших цепляться за должность. Пользуясь данными ему ранее полномочиями, Октавиан причислил к патрициям нескольких представителей плебейской аристократической верхушки, и с трудом верится, что он упустил случай вознаградить своих самых верных сторонников. В сенате остались около восьмисот человек — все еще много для нормальной работы, но то был лишь первый этап затеянной Октавианом чистки. В 28 году до нашей эры Октавиан и Агриппа провели первую за сорок с лишним лет перепись населения. Переписчики, действовавшие по всей империи, насчитали четыре миллиона шестьдесят три тысячи граждан. Это было в четыре раза больше, чем во время предыдущей переписи — в 69 году до нашей эры; которую, как полагают, не довели до конца, хотя и учли большинство подлежащих переписи граждан. Столь большой прирост населения объясняется частично за счет людей, получивших гражданство благодаря службе в легионах, за счет вольноотпущенников, а также соперничающих патронов-аристократов, желавших обеспечить себе поддержку в Италии и провинциях. Поскольку принято считать, что все население столицы, включая не подлежавших переписи женщин, детей и рабов, составляло в тот период гораздо меньше миллиона, результат переписи показывает нам истинную значимость голосования каждого гражданина; чтобы оно было действительным, голосовать следовало лично, исключительно в столице — а уведомления об этом доставлялись порой слишком поздно, — да еще на участке, где одновременно могли уместиться лишь несколько тысяч человек. Если старая оптиматская олигархия не учитывала мнения граждан, то теперь оно учитывалось еще меньше. Из того, что у Октавиана уже не было нужды изгонять из сената бывших противников, ясно следующее: в Антонии разочаровались не только солдаты, но и большая часть этих четырех миллионов граждан, для которых Октавиан представлял единственную надежду на мир. В последующие сорок лет они снова и снова будут показывать желание и стремление видеть правителем именно его, как бы он ни называл свою должность. Ему нравилось называться принцепсом — слово без пугающего подтекста, и веками его использовали во множественном числе: принцепсы — самые старшие члены сената. Применительно к Октавиану это слово означало нечто большее, чем просто «старший сенатор». Полномочия у него были столь же обширные, как у Цезаря, только вот на просьбы граждан объявить себя диктатором он, спустив с плеч тогу и обнажив грудь, отвечал, что пусть лучше его заколют, чем он примет подобный титул. То было, конечно, дешевое лицедейство, рассчитанное на галерку. Вернувшись в Рим с окончательной победой в гражданской войне, Октавиан уже находился во главе политической партии, ставшей под его руководством массовой. Поначалу это была партия одной задачи — небольшая группировка цезарианцев, ведущая кампанию за возмездие убийцам; затем она поглотила всех соперников, многократно усилила свои позиции, борясь за традиционные римские ценности против предполагаемой культурной и военной угрозы с востока, а теперь апеллировала к людям, пытавшимся поначалу ее растоптать. Октавиан уже не смог бы, даже если бы и хотел, свернуть с пути абсолютной власти, ибо тем самым погубил бы карьеры и подверг риску жизни множества людей, которые почти пятнадцать лет столь преданно трудились для его возвышения. Настоящее восстановление республики потревожило бы призраки Катона и Кассия, Брута и Цицерона. В лице своих прямых потомков они снова попытались бы захватить — как положенную им по праву рождения — львиную долю богатств Рима, они сталкивали бы вниз стремящиеся подняться средние классы, они отказывали бы беднякам в государственной помощи и воспользовались бы своей монополией в судах, чтобы полностью разделаться с цезарианцами. Октавиан и его приближенные разработали сложный план кампании, первым и важнейшим шагом которой стала, как ни странно, отмена всех чрезвычайных мер, принятых самим же Октавианом в период триумвирата и позднее и противоречивших республиканским законам. Это освободило принцепсу путь для решающего шага, сделанного им на заседании преобразованного сената 13 января 27 года до нашей эры — для его предложения «передать управление республикой сенату и народу римскому». То был драматический момент. Однако большинство присутствовавших в курии Юлия не только знали, что произойдет, но и явно отрепетировали роли, в которых нужны были цезарианской партии. Со скамьи магистратов в длинном прямоугольном зале поднялась худощавая фигура тридцатипятилетнего Октавиана — наверняка в сандалиях на толстой подошве, которые он любил надевать для официальных собраний, чтобы не бросался в глаза его скромный рост — пять футов и шесть дюймов. Спокойно он объявил: здесь и сейчас он отказывается от всех полномочий, кроме тех, что временно даны ему как одному из двоих консулов на этот год. Непосвященные едва верили своим ушам и в потрясении пытались уяснить себе подоплеку его заявления, но тут с мест главнейших сторонников Октавиана хлынул целый поток протестов, перешедших в рев. Разве Октавиана больше не заботит безопасность Рима? Как он может бросить их, после того как долго и так много трудился ради спасения державы от врагов? Даже боги разгневаются, если он сейчас отступится! Точно диктатор двадцатого века в государстве с однопартийной системой, изображающий принципиальное неприятие единоличной власти, которую на деле он намерен укреплять и развивать, Октавиан утверждал, что решение его обдуманное и окончательное. Мало-помалу в ответ на душераздирающие мольбы послушных статистов он позволил себе уступить — под столь упорным давлением. Нейтральные сенаторы начали понимать: если они не присоединятся к мольбам, их сочтут стойкими противниками Октавиана. К тому времени, когда Октавиан согласился пересмотреть решение, в результате голосования никто уже не сомневался. Он оставил за собой власть только над теми провинциями, в которых — хоть храм Януса и стоял закрытый, — нельзя было гарантировать сохранение мира. Октавиан назвал Галлию, Испанию, Сирию, Египет, Киликию и Кипр. И то, что большинство его легионов базировалось именно в этих провинциях, — не просто совпадение. Прочие провинции с горсткой оставшихся там легионов — в таких пограничных областях, как Иллирика, Македония и Африка — он передал под юрисдикцию сената и позволил назначать наместников из старших сенаторов — по жребию и сроком на один год — как делалось до триумвирата. Свои провинции он объединил, чтобы управлять ими в качестве проконсула в течение десяти лет, но не через наместников, а через легатов, которых назначал сам и которые подчинялись лично ему. Для такой системы имелся прецедент: когда Помпей управлял испанскими провинциями, сенат голосованием позволил ему оставаться в Италии — лишь выехать за пределы Рима, — а испанскими легионами командовали назначенные им полководцы. Отказ Октавиана от управления спокойными провинциями был скорее показным, чем действительным. В отличие от Помпея Октавиан мог оставаться в Риме, поскольку обладал еще и полномочиями действующего консула, дававшими ему право в чрезвычайных случаях принимать командование над войсками, базирующимися в столице и даже провинциях под номинальным командованием сената. То была юридическая проформа; никто не сомневался, что если Октавиану потребуется, он возьмет себе любые легионы независимо от своего юридического статуса. Однако теперешняя щепетильность по отношению к букве закона помогла ему восстановить доверие к юридической системе судов и правовым нормам. Октавиан продемонстрировал, что не ставит себя выше закона. Как превосходный политик, он использовал данный ему десятилетний проконсульский срок, чтобы распустить всех правителей «военных провинций» и заменить их чиновниками, не бывшими, как правило, членами сената. Очистив почти всю армию от полководцев-политиков, сделанных по одной мерке своевольных аристократов, Октавиан лишил потенциальных противников шанса устроить с их помощью военный мятеж. Сенаторы были рады назначать правителей хотя бы и для того небольшого числа провинций, которые демонстративно передал им Октавиан. Впервые за пятнадцать лет — с момента основания триумвирата — они могли заниматься таким делом беспрепятственно. Верный какое-то время букве договора, Октавиан не вмешивался, только оговорил условие: назначенный сенатом правитель не должен носить военную одежду или меч. Он уже проверил каждого сенатора на предмет пригодности, а настроения среди избирателей были таковы, что ни один кандидат в магистраты не мог пройти выборы без одобрения, а то и прямой санкции принцепса. Именно к этому времени Дион относит установление монархической власти Октавиана. В тот вечер, возвратившись в отличном настроении в свой новый дом на Палатине, Октавиан, наверное, похвалился Ливии и Октавии, что хорошо сегодня поработал. Теперь юридически к нему было не придраться. Главный оплот его власти — контроль над армией — почти полностью признан самым главным законодательным органом государства. Для его бывшего союзника Цицерона сенат был и источником, и средством власти. Для Октавиана сенат стал лестницей, по которой его личная власть, опирающаяся на армию, поднялась до общественного признания и показала свое значение как власть гражданская. Сенат постановил также удвоить жалованье восстановленной Октавианом преторианской гвардии, которую он разместил в стратегически важных местах, большей частью в Центральной Италии и самом Риме — на случай если ему вдруг срочно потребуется поддержка отборных войск против любой оппозиции, пусть даже самого сената. Связь императора Гая Августа (новое с иголочки имя) с просто Гаем Октавием еще больше отодвинулась в область невообразимо далекого прошлого. Целый хор молитв за его здоровье и долголетие, молитв, которые отныне возносились из многих и многих храмов по всей империи, новые почести, укрепленная власть и усиленные заботы о личной безопасности — все это подняло его на недоступные смертным высоты. Было бы, впрочем, ошибкой предполагать, что Октавианом, разыгравшим перед сенатом этот фарс, двигало только желание укрепить свою власть. За годы борьбы он научился относиться серьезно, как к образцу для подражания, к прошлому страны, идеализированному и получившему наиболее полное выражение в сочинениях Вергилия и трудах историка Тита Ливия, которые пользовались покровительством Октавиана. По Ливию, считалось само собой разумеющимся, что в прежние времена истинный римлянин служил государству ради блага государства, а не ради выгоды для себя и своего семейства. Его история раннего Рима пестрит примерами наподобие эпизода с Горацием Коклесом, который, как говорят, с двумя товарищами сдерживал натиск этрусского войска, в то время как за его спиной спешно разбирали мост через Тибр, чтобы спасти Рим. Гораций действовал не ради награды, а потому что не мог себе представить смерти более почетной, чем смерть за Рим. Ту же мысль выразил современник Ливия поэт Квинт Гораций Флакк в самых известных строках латинской поэзии, которые без перевода цитируются и в английских стихах двадцатого века: «Dulce et decorum est pro patria mori[22]!» Гораций, сражавшийся на побежденной стороне при Филиппах и прощенный Октавианом, описал сладость смерти за родную страну как стимул для молодых легионеров; Уилфред Оуэн, пресыщенный зрелищем смерти во время Первой мировой войны, сделал из этой строки эффектную концовку для антивоенного стихотворения. Он написал об одном из своих солдат, не успевшем надеть маску во время газовой атаки: те, кто видел это зрелище, не станут учить мечтающих о славе детей старинной лжи, что «dulce et decorum est pro patria mori». Гораций, впрочем, не столько прославлял милитаризм, сколько хотел показать, что каждое поколение его соотечественников должно хотеть и уметь защищать родину. Согласно менталитету эпохи, это было возможно лишь в том случае, если молодых с детства воспитывать в духе добродетели и мужества их предков-земледельцев. Но что будет, коль теперешнему поколению родителей суждено погрязнуть в роскоши и разврате, ведущих к полному разложению? Нет, от иных отцов вели свой род
Те юные мужи, что море кровью
Окрасили пунийской, кем сражен
Сам Ганнибал — и Антиох, и Пирр;
То были дети воинов, привычных
Долбить мотыгой землю, и рубить
Деревья, и идти домой с вязанкой
По зову строгих матерей.
Следует учитывать тот факт, что Гораций — согласно его же признанию — писал стихи, «побуждаемый дерзкой бедностью», и разбогател благодаря покровительству Октавиана и Мецената, подарившего поэту поместье в Сабине, которое часто фигурирует в его стихах как скромное крестьянское хозяйство. Гораций восхвалял деревенскую жизнь и простые радости. Его дом, писал он, не отделан золотом и слоновой костью, и нет в нем колонн африканского мрамора, но для счастья ему хватит его «сабинского домика» и еще — кувшина вина и красивой подружки. Гений Горация — едва ли это преувеличение — и его вкус и талант были слишком изысканны, чтобы ограничиться только льстивым низкопоклонством перед властью. Несколько примеров неумеренного восхваления есть в его ранних стихах; к примеру, он с нетерпением предвкушает, как Августа причисляют к богам, когда тот прибавляет к римским владениям Британию и Парфию (Октавиан даже не предпринимал попыток к подобным завоеваниям). Когда Гораций достиг поэтической зрелости, наибольшего эффекта он добивался с помощью иносказаний и наловчился так изящно добавлять ложку дегтя в расточаемые своим великим покровителям похвалы, что не получал за это нагоняя. И довольно часто именно он, а не они, был истинным героем его произведений. Гораций и Вергилий — два настоящих светила среди поэтов, которых Меценат поощрял к восхвалению властей, однако они не единственные, чьи работы до нас дошли. Многие, например, до сих пор восхищаются любовной лирикой Секста Проперция, посвященной некоей Кинфии, но он пробовал свое перо и в описании красот столицы; в Риме после сражения при Акции начался настоящий строительный бум. Историки архитектуры перед ним даже в большем долгу, чем литературоведы, — за такие его произведения, как описание выстроенного Октавианом нового храма Аполлона со статуей в эллинистическом стиле. Проперций порой старался помочь Ливию в возрождении духа героического прошлого — например, в следующих непримечательных строках о волчице, вскормившей Ромула и Рема: Волчица Марса, лучшая из кормилиц,
Молоком твоим взрастали эти стены,
Которые пою с благоговеньем.
И все же души латинян пробудил в первую очередь Вергилий: он произвел революцию в их отношении и к прошлому, и к будущему, создаваемому теперь Октавианом. Хотя внешне «Энеида» — рассказ о приключениях троянского воина и написана в подражание гомеровским эпосам, Эней — герой нового типа и нового времени. В ключевые моменты повествование обращается к мыслям протагониста, а не к его условно героическим деяниям; священное чувство долга заставляет его принимать решения во имя исполнения предначертанного, а не искать выгоды для себя. Эней жертвует счастьем с Дидоной, которая сделала бы его царем Карфагена, и уезжает, а царица восходит на погребальный костер и пронзает себя мечом. Иными словами, Эней отнюдь не типичный римский аристократ времен поздней республики и нетипичный гомеровский персонаж, борющийся с себе подобными ради славы и возвышения. Он в первую очередь ищет славы для своего народа — пусть от него почти никто не уцелел. Подобно Моисею в пустыне, он ведет тех, кто остался от избранного народа, в землю обетованную, суть и значение которой постепенно открывается ему знамениями и пророчествами. Земля эта однажды увидит рождение Рима. Когда придет время, ею станет править потомок Энея — Цезарь из рода Юлиев. Если сделать скидку на поэтическую вольность касательно родословной, можно считать, что этот новый герой не кто иной, как Октавиан. Последние двенадцать лет жизни Вергилий дописывал и переписывал различные части своего шедевра, и не всегда в хронологическом порядке. Иногда, пытаясь добиться совершенства, он приходил в отчаяние и на смертном одре просил поэму сжечь, чего, к счастью, не сделали. Тем временем в настоящем мире его покровитель выполнял собственную грандиозную задачу преобразования державы. Не отменяя номинально республиканской формы правления через магистратов, Октавиан старался ввести неписаные правила, согласно которым восхождение по политической лестнице стало в гораздо большей степени, чем раньше, зависеть от приверженности человека служению на благо общества. Власть и политика оставались прерогативой людей, уже имевших в обществе какой-то вес, как правило — благодаря имуществу семьи, но они стали недоступны для тех, кого подозревали в склонности к личному обогащению или непомерной расточительности. Это влекло за собой неизбежное изменение представлений о libertas аристократов — свободе, которая слишком часто выражалась в неукротимых амбициях или постоянном дележе прибыльных должностей в самом тесном кругу правящей элиты. Речь, разумеется, не шла о непосредственном наступлении на аристократов. Напротив, Октавиан считал жизненно важным для своего успеха заручиться поддержкой членов самых уважаемых семейств, особенно патрицианских. Он охотно оказывал финансовую помощь тем из них, кто готов был сотрудничать, но вследствие войн не имел достаточного состояния, чтобы занять сенаторскую должность. В первую очередь Октавиан поощрял, конечно, своих сторонников. Он поднялся на вершину власти на волне политического движения, поддерживаемого в основном солдатами и другими не слишком зажиточными гражданами, и должен был вознаградить тех, кто рисковал ради него всем, что имел. Теперь возникла срочная необходимость расширить диапазон политических лозунгов — чтобы охватить и многих других людей, особенно аристократов, которые раньше были его противниками (вследствие их традиционных интересов и семейных связей), но получили воспитание и образование, делавшее их пригодными для участия в государственных делах. Если бы Октавиану не удалось привлечь их на свою сторону, он никогда не стал бы по-настоящему всенародным вождем, нашедшим опору в героическом прошлом Рима. После победы над Антонием и Клеопатрой Октавиан дал понять, что цель его политики — сократить военные расходы и создать действенную гражданскую власть. Он намеревался оставить только те воинские формирования, которые были необходимы для защиты и управления империей и для продвижения границ к естественным оборонительным рубежам, как, например, берега Дуная. Теперь он завершал расселение ста двадцати тысяч вышедших в отставку ветеранов в небольших поселениях, расположенных в стратегически важных местах; в самой Италии было двадцать восемь таких поселений, остальные — в наиболее важных провинциях, таких как Галлия, Испания, Греция, Азия, Сирия и Африка. От почти семидесяти легионов, оказавшихся на руках Октавиана после битвы при Акции, постепенно осталось меньше тридцати; у жаждущих славы полководцев оставалось все меньше возможностей для самочинных грабежей. Умеренные оптиматы — как бы ни раздражал их Октавиан — довольно быстро усвоили, что поскольку насилие себя исчерпало, то вкушать по-прежнему от плодов власти они смогут, только если полностью примут политическую программу Октавиана. Им, разумеется, уже не позволяли таких злоупотреблений, как бывало при поздней республике, зато тем, кто желал продемонстрировать преданность Октавиану и облегчить ему повседневное бремя власти, открывались шансы повысить свой социальный статус, а иногда, в разумных пределах, и материальный. Сайм, конечно же, ошибается, говоря, что Октавиан не мог править «без помощи олигархии». Аристократы, которые теперь выдвинулись вперед, стремясь занять магистратские должности, были уже не те олигархи, что имели некогда влияние на правительство, а второстепенные политики, понимавшие: власть они либо не получают вообще, либо получают на условиях Октавиана, причем лишатся ее, если выйдут из повиновения. Одной из главных целей его принципата как раз и было воспрепятствовать возрождению олигархии. Под прикрытием республиканской формы Октавиан постепенно становился абсолютным монархом, пусть и не назывался таковым, и вся власть сосредоточилась в его доме, который называли palatium, поскольку он стоял на Палатинском холме. Позже словом palatium стали обозначать место проживания императора, то есть императорский дворец, а затем и дворец вообще. В дальнейшем на этом же холме следующие императоры выстроят себе уже настоящие дворцы. Судя по поведению избирателей, средний класс в основном последовал примеру низшего, который оказывал принцепсу горячую поддержку. Люди не понимали, что когда Октавиану понадобится, он отберет их голоса так же легко, как разделался с оптиматами. Тот день был очень далеко. В течение его «медового месяца» с властью, длившегося несколько лет, избиратели не желали поддерживать кандидатов, которых он не одобрял, а если бы и поддержали, Октавиан нашел бы другой способ подрезать им крылья. Его auctoritas, в отличие от законных полномочий, сделался столь беспредельным, что многие готовы были бежать сломя голову, выполняя любое его желание — если бы могли его угадать. В Центуриатных комициях перевес по-прежнему оставался в пользу состоятельных собственников, но едва ли от них стоило ждать, чтоб они голосовали за представителей высокопоставленных семейств — независимо от их политических взглядов. Им же нужно было подумать о своем имуществе. Октавиан заплатил немалые деньги за расселение последней партии ветеранов, а ведь такого богатства, как казна Птолемеев, он больше не получит. Избиратели не могли не понимать, что возобновление соперничества в прежнем духе аристократов приведет только к набору новых огромных войск, дальнейшему массовому истреблению и очередному расселению ветеранов на их, избирателей, землях и, возможно, без всякой компенсации. Принятие важных решений и законов стало уделом профессионалов и занятием более тайным, чем раньше. Слово Октавиана по важнейшим вопросам пусть и было решающим, но он не мог настолько досконально разбираться во всех сферах управления, чтобы всегда самостоятельно и быстро принимать верные решения. Его ближайшие советники, занимавшиеся серьезными вопросами дипломатии, финансов и других важнейших областей, совещались с ним за закрытыми дверьми. Кроме того, Октавиан создал при сенате комитет, состоявший из консулов, других магистратов и пятнадцати сенаторов, которых периодически избирали по жребию, чтобы принимать предварительные решения о том, какие вопросы и в каком порядке выносить на рассмотрение сената. Из этого комитета потом образовался официальный consilium principis — своего рода тайный совет, но самые важные решения уже принимались в ближайшем кругу верных единомышленников, включая и самых видных членов императорской семьи. За отсутствием гласности решения совета трудно было предсказать, да и обнародовались они не всегда. Власть этого органа росла по мере того, как уменьшалась власть сената. Потенциальным сторонникам Октавиана из аристократов следовало обратить внимание на два события, героям которых подражать никак не следовало, ибо Октавиан этого бы не одобрил. В первом случае речь идет о внуке миллиардера Красса, члена Первого триумвирата, — Марке Лицинии Крассе, достойном за свои подвиги всяческого поощрения. По приказу Октавиана молодой Красс повел войско против германского племени бастарнов, которые совершали набеги на северо-восточные границы Македонии. В 29 году до нашей эры Красс не просто разгромил бастарнов, но в бою убил собственными руками их вождя. Тем самым он заслужил необычайно редкое и почетное право — посвятить spolia opima (богатая добыча), то есть доспехи убитого им вождя, Юпитеру-Феретрию в храме, построенном, по легенде, самим Ромулом, который за всю историю Рима первый из трех полководцев удостоился такой чести — в середине восьмого века до нашей эры. Второй раз такой ритуал проводился в конце пятого века, а третий — в 222 году до нашей эры, когда консул Марк Клавдий Марцелл, прозванный «мечом Рима», во время последней своей войны с Ганнибалом в поединке на виду у обеих армий убил галльского вождя. Нетрудно представить, с каким нетерпением ожидали воспитанные в воинственном духе римляне триумфального возвращения Красса — героя и победоносного полководца. Сенат, разумеется, назначил ему триумф. Октавиан, опасавшийся, что церемония spolia opima слишком вознесет Красса в общественном мнении, отыскал какие-то неясности в толковании закона, благодаря чему и смог лишить героя заслуженной награды. Многие, без сомнения, объясняли этот поступок принцепса завистью, но большинству стало ясно: Октавиан не потерпит, чтобы кому-то доставались большие, чем ему, почести, ибо такой человек может испытать искушение воспользоваться преимуществом и поставить под угрозу стабильность власти. Второе событие из двух упомянутых было связано с Корнелием Галлом, начальником конницы, которого Октавиан поставил управлять Египтом. Подробностей о его проступке до нас дошло мало; по-видимому, он, достигнув незначительных военных успехов, велел поставить в крупнейших городах провинции свои статуи. Кроме того, он приказал вытесать на каком-то из древних египетских сооружений рассказ о своих победах. Галла вызвали в Рим, где он предстал перед сенатом и был приговорен к ссылке и полной конфискации имущества. Теперь предостережение прозвучало еще яснее, чем в случае с Крассом (особенно после того, как Галл в отчаянии покончил с собой): принцепс не станет ни с кем делиться славой! Отныне в общественных местах должны стоять лишь его статуи, и не только в Египте, но по всей империи. Не появилась ли у Октавиана мания величия? |