Достоверные свидетельства хронистов. Характер и источники их объективности
История крестовых походов, какой она предстает на страницах латинских хроник XI—XIII вв., безусловно далека от подлинной. Однако это вовсе не означает, что в хрониках отсутствует доброкачественный фактический материал, на основе которого при надлежащем критическом подходе ее можно было бы реконструировать. Нет никаких оснований отрицать наличие [239] в этих произведениях массы достоверных, имеющих значение объективных, соответствующих ходу и существу событий известий об истории крестоносных войн. О том, какого именно рода реальные факты привлекали внимание хронистов и в описании чего они сравнительно достоверны и объективны, достаточно подробно говорилось в предшествующих главах. Мы видели, что в хрониках отразилась в известной мере экономическая и социально-политическая обстановка на Западе накануне крестовых походов, подготовка, к ним. Хронистами более или менее точно фиксировались пути и сроки продвижения крестоносцев с Запада на Восток; в основном без прикрас описывались пройденные местности, их ландшафт, климат, хозяйственная жизнь, завоеванные и просто попутные селения, города, крепости и т. д. В общем правдиво характеризовались и события военной истории крестовых походов — осада и взятие городов, крупные и мелкие сражения на суше и на море; успехи, достигнутые в тех или иных военных кампаниях, а также неудачи и трудности, испытанные крестоносцами; их вооружение и снаряжение, тактика сторон. Немало имеется в хрониках интересных и в целом, думается, верных, сведений о бытовых условиях, в которых протекали священные войны (цены на различные продукты, одежду, способы прокормления и фуражировки, транспорт). События политической истории крестоносных предприятий освещены хронистами довольно детально и во многом в соответствии с действительностью: они рассказывают об итогах каждой войны (основание государств крестоносцев на Востоке, захват и раздел добычи и пр.), о взаимоотношениях различных частей крестоносных ополчений и их предводителей друг с другом, о дипломатических контактах с представителями византийского и мусульманского миров и о многом другом. Разумеется, уровень достоверности в повествованиях хронистов и степень их объективности при освещении фактической истории крестовых походов далеко не одинаковы: то и другое зависит прежде всего (не говоря уже о факторах субъективного порядка) от характера конкретных сюжетов и явлений, описываемых в хрониках. Достоверность и объективность их авторов более высоки там, где раскрываются различные элементы антуража, внешней среды, в которой развертывались завоевательные предприятия крестоносцев, или описывается внешний ход событий (битв, переходов, осад, наступлений и отступлений, подчинения городов, крепостей и пр.). Напротив, хронисты менее объективны, когда характеризуют самих крестоносцев, их политику, причины и мотивы их поступков или когда рисуют противников крестоносцев, будь то турки, греки и др. Мы вправе, следовательно, говорить лишь об относительной, зачастую весьма, неравномерно проявляющейся объективности латинских хронистов. Но во всяком случае материалы, приведенные в трех [270] предыдущих главах, не позволяют сомневаться в наличии такой, пусть и относительной, объективности отображения в хрониках достаточно широкого круга разнообразных фактов крестоносных войн. Каковы же были ее источники? Наибольшее значение среди них имело то обстоятельство, что нередко хронисты являлись непосредственными участниками описываемых событий и передавали виденное ими самими или слышанное от других участников. Как ни затуманено было сознание этих историков провиденциалистской символикой, как ни проникнуты они были апологетическими стремлениями, но это были, как правило, очевидцы происходившего — и очевидцы любознательные. Нередко они строили свои повествования на основе собственных дневниковых записей или путевых заметок, частями отправлявшихся на родину, подчас использовали сведения, почерпнутые в беседах с другими очевидцами, а иногда обращались к эпистолярным и документальным материалам. Уже поэтому хронисты должны были отражать более или менее адекватно многие эпизоды крестоносной эпопеи. Мы придаем особую важность непосредственности впечатления, поскольку хронистам XI—XIII вв. в определенной мере были свойственны безыскусственность, граничившая порой с наивностью, живость и натуралистичность восприятия, своего рода «святая простота», естественно сочетавшаяся у этих, полуграмотных клириков и рыцарей с жадным любопытством. К тому же во время священных войн они столкнулись с необычной и непривычной для них средой — с новыми обстоятельствами и незнакомыми людьми, с ранее неведомыми странами и народами, с различными фактами, самой своей новизной возбуждавшими их любознательность. Отмеченные особенности подхода хронистов к материалу, который попадал в сферу их внимания, вытекали из указывавшегося уже нами своеобразия средневекового исторического мышления, из его двойственности. Рисуя историю крестовых походов, современные им латинские историки в первую очередь, конечно, стремились постигать ее «божественную суть», но одновременно самые события воспроизводились с большой натуралистичностью, непосредственностью, конкретностью. Именно эта непосредственность восприятия, неподдельный интерес ко всему, что они видели и переживали во время походов на Восток, служили важнейшим источником их достоверности и объективности. И это относится не только к известиям, касающимся природной среды либо политической обстановки, в условиях которой происходили священные войны, не только к данным о ходе событий, но в некоторой степени и к сообщениям, содержащим оценку действий самих крестоносцев и их противников. Прямота, бесхитростность видения совершавшегося, причудливо переплетаясь с сознательной или неосознанной тенденциозностью, нередко даже брала верх над нею, как бы превозмогала [271] апологетические намерения историка. В результате его труд освещал и те стороны крестоносной действительности, которые по своему объективному смыслу как будто выпадали из развивавшихся хронистом общих представлений о «святом» деле, предпринятом на Востоке поборниками креста, о них самих, передавал факты, которые шли вразрез с авторской тенденцией. Историческая реальность отражалась в хронике все-таки относительно верно и точно. «История» провансальского священника Раймунда Ажильского, прославляющего деяния графа Сен-Жилля и его соратников, проникнута большим пиететом перед папским легатом в походе — епископом Адемаром Пюиским, близко стоявшим к Сен-Жиллю. Епископ наряду с самим графом Раймундом Тулузским — несомненно один из героев этой хроники. Ее автор исполнен глубоким благоговением перед достопочтенным прелатом: он считает его «мужем доброго совета», человеком, являвшимся совершенно необходимым народу божьему. Хронист не пропускает случая упомянуть о том, как дорожили епископом крестоносцы-провансальцы, с какой предупредительностью относились к нему, как поспешили вырвать его из рук византийских наемников-печенегов, когда в Пелагонии он упал с мула и, раненный в голову, попал в плен. Автор хроники не забывает отметить, что свои совещания в Антиохии предводители устраивали в резиденции епископа1) и т. д. Все повествование проникнуто высоким уважением к этому духовному сподвижнику графа Сен-Жилля. И тем не менее приверженность к епископу Адемару не мешает хронисту сказать правду о позиции, занятой папским легатом в истории со святым копьем, составляющей центр всего повествования: Адемар Пюиский не поверил в чудесную находку реликвии, он оказался в стане скептиков и не усмотрел в видении Петра Варфоломея «ничего, кроме одних слов».2) Как ни исполнен хронист преклонения перед «мужем совета», он все-таки идет на риск подорвать его репутацию в глазах читателя. Раймунд Ажильский не старается скрыть истину. Более того, он явно раздосадован неверием легата в чудо: ведь, как уже указывалось, хронист был в числе организаторов и исполнителей этой инсценировки. Поэтому он отправляет своего героя (после смерти) в ад, где его якобы подвергли жестокому бичеванию и жгли в пламени: раскаявшись, сам Адемар, по рассказу Раймунда Ажильского, поведал о своих злоключениях Петру Варфоломею, когда явился ему в одном из видений в антиохийском храме Святого Петра, где был погребен.3) Очевидно, и в этом, и во многих аналогичных случаях [272] фактором, определявшим объективность повествования хрониста, была именно непосредственность восприятия исторической действительности, не позволявшая уклоняться от истины, т. е. описывать события лишь в соответствии с господствующей в хронике тенденцией. Хотя сам графский капеллан являлся одним из главных инсценировщиков благочестивой комедии, чудо святого копья не вызывало у него никаких сомнений. Но хронист был настолько поражен неверием папского легата в это чудо, что не мог пройти мимо такого факта, коего был прямым очевидцем, — пусть сообщение о позиции епископа и находилось в противоречии с пиететом перед ним. Мемуарист Четвертого крестового похода — пикардийский рыцарь Робер де Клари в своей «Истории завоевания Константинополя», казалось бы, слагает дифирамб «героям» этой авантюры, представляя захват греческой столицы как великое, богоугодное и вообще во всех отношениях достойнейшее дело. Крестоносцы, в его изображении, помышляют прежде всего о божественном. Обращаясь к маркизу Бонифацию Монферратскому, которого они выбрали в Суассоне предводителем заморской экспедиции, французские бароны, по Роберу, заявляют, что избрали его потому, что он как раз тот человек, который лучше всего может содействовать им в «походе по стезе господа бога (le voie Damesdieu)». Они просят его принять на себя предводительство и самому взять крест «из любви к богу (pour l'amour de Damedieu)». Маркиз изъявляет согласие возглавить войско тоже «из любви к богу и ради того, чтобы оказать помощь заморской земле (pour secorre le tere d'oııtre mer)». Историк сравнивает своих героев с ангелами небесными.4) Но вот тот же Робер де Клари описывает сцену избавления крестоносной рати от венецианского «плена» на острове Лидо, где крестоносцы были размещены с лета 1202 г. Венецианцы постарались поставить их в стесненное положение, чтобы сделать сговорчивее в будущем, ибо рассчитывали использовать авантюристов, задолжавших им крупную сумму денег, к своей выгоде. Так как те оказались несостоятельными должниками, дож Энрико Дандоло распорядился не доставлять им в лагерь «ни еды, ни питья», а затем, удостоверившись, что вытянуть из крестоносцев ничего нельзя, и приняв в расчет коммерческие интересы Венеции, предложил рыцарям компромисс: они должны будут вернуть Венеции остаток своего долга из добычи, которая попадет к ним в результате первого же завоевания.5) На этих условиях дож согласился предоставить флот для переправы крестоносцев «за море». Когда благочестивые воины узнали, что им предоставляется возможность выйти из положения, [273] встав на путь разбоя, они отнюдь не были огорчены этим предложением; напротив, по рассказу Робера де Клари, участника событий, «наши» выражали буйную радость по случаю предстоящего дела: и падали дожу в ноги от восторга («la caïrent as pies de goie»), и клялись «весьма охотно исполнить уговор», и устроили торжественную ночную иллюминацию («fesist grant luminaïre») в своем лагере. «Не было ни одного бедняка, который не возжег бы факела на острие своего копья».6) Историк просто не замечает, как этот облик крестоносных разбойников расходится с его собственным представлением о них, навязываемым и читателю: «небесные ангелы» оборачиваются простыми грабителями, готовыми на любой захват. Нет никакого сомнения, что пикардиец в данном случае рисовал положение вещей вполне объективно: он писал под непосредственным впечатлением событий, которым радовался вместе со своими собратьями-рыцарями. 13 апреля 1204 г. крестоносцы завоевателями вступили в византийскую столицу. Среди награбленного ими добра были и всевозможные святыни, хранившиеся в константинопольских храмах. Что привлекало завоевателей в этих святынях? Конечно, они интересовали их и с религиозной точки зрения, т. е. именно как реликвии: рыцарь Робер де Клари не без благоговения описывает священные предметы, найденные в часовнях дворца Вуколеон, — и два куска «честного креста», и святое копье, и «два гвоздя, которыми был прибит наш господь», и флакон, в котором «была собрана большая часть его крови». Но, читая это описание, нельзя не заметить, что историк вместе с тем оценивает реликвии, как и все прочие религиозные памятники Константинополя, и совсем в ином плане — сугубо материальном. Его занимает их ценность в самом прямом смысле слова; в глазах рыцаря-грабителя они ценны не только своей религиозной сущностью, но и своим золотым содержанием. Святую капеллу дворца Вуколеон он изображает в первую очередь как богатую — в ней все было из серебра и не было ни одной железной вещи («qui а fer apartenissent, qui tout ne fussent d'argent»). Его взор манят два богатых золотых сосуда («deus riches vaissiaus d'or»), подвешенные на потолке посреди часовни на двух больших серебряных цепях («а deux grosses caaines d'argent») — в сосудах хранились священная черепица и кусок ткани с отпечатками лика господня.7) Главный алтарь храма Святой Софии «был столь богат, что не знали, как и оценить его («si rikes que on ne le porroit mie espriser»), ибо алтарный столик был из чистого золота и отделан драгоценными камнями».8) Над алтарем находился гигантский светильник в [274] форме колокола, «весь из литого серебра (d'argent massis)». И снова та же формула восхищения — «он был столь роскошен, что невозможно было определить, сколько он стоил (qui estoit si rikes que on ne peust mie nombrer l'avoir que il valoit)». Мемуарист тщательно высчитывает ценность всего, что он видит в этой части храма: там сотня лампад, все — подвешены на больших серебряных цепях длиной с человеческую руку («comme le brache а un homme»), «и не было лампады, которая стоила бы меньше двухсот марок серебра (deus chens mars d'argent)».9) И здесь сила пережитого на месте впечатления, отражающего истинную природу тех желаний и намерений, с которыми франко-итало-немецкие рыцарские банды двинулись в 1202 г. на Восток, почти вытеснила развиваемое и разделяемое самим автором представление о крестоносцах — носителях неких высших идеалов. Робер де Клари говорит правду: он поражен богатством церквей и храмов Константинополя; золото и серебро святилищ затмевают в его глазах скрытую, в них «божественную» субстанцию. Наивная безыскусственность его повествования сказывается и в детальной передаче многих других фактов, из которых выступает подлинный облик жадного до богатства рыцарства. Так, Робер де Клари более детально по сравнению с Виллардуэном перечисляет условия мартовского договора 1204 г. о разделе добычи, которую крестоносцы рассчитывали взять в. Константинополе. Виллардуэн, один из предводителей, крестоносного ополчения, ограничивается лишь общим замечанием: было, мол, условлено, в случае «если бог допустит, что они силою вступят в город», снести всю добычу в одно место для последующего раздела.10) Представитель мелкого рыцарства Робер де Клари вносит различные уточнения, которые выдают особый интерес этой, главной, части воинства к добыче: оказывается, было договорено и «скреплено клятвой всех воинов на евангелии», что «добычу в золоте, серебре и новых тканях стоимостью пять су и более (а 1а vaillanche de chine sols et de plus)» снесут в лагерь для «законного дележа (а droite partie)»; исключение делалось лишь для различных орудий и съестного.11) Хронисты Первого похода, как мы видели, полностью разделяют официальное представление о его целях и в своих описаниях занимают явно апологетические позиции по отношению к вождям и участникам этого предприятия. Вместе с тем они воздают должное и противникам крестоносцев — мусульманам, их мужеству, храбрости, ловкости, образованности — качествам, [275] производившим, видимо, неотразимое впечатление на западных современников. Разумеется, немалую роль при этом могли играть и побочные мотивы: отмечая достоинства противника, хронисты получали возможность с большей убедительностью оттенить превосходство над ними milites Christi; иначе говоря, объективное изображение воинских и прочих доблестей нехристей не только не противоречило линии повествования латинских историков, но и подкрепляло ее, создавало для нее необходимый фон. И все же думается, что при освещении этой группы фактов они руководствовались, как правило, не столько какими-либо рациональными соображениями, сознательным стремлением, — восхваляя врагов, еще более возвысить своих героев, — сколько прежде всего тем, что писали, находясь под непосредственным впечатлением событий, которых сами были свидетелями. Конечно, турки, арабы, сарацины — это, по мнению хронистов, «inimici Dei» или «inimici crucis Christi»,12) «нечестивцы (profani)»,13) «варвары» и даже «подлейшие варвары (iniquissimi barbari)»;14) им свойственно вероломство, они «исполнены гордыни (pleni superbia)»;15) это «отвратительный народ (plebs turpis)», «гнуснейшее (spurcissima)», «отверженное племя (excommunicata generatio)»,16) «худшие, подлейшие (pessimi, iniquissimi) люди»;17) их войска — это «силы дьявола (vires diaboli)».18) Сражение при Дорилее они начинают, по описанию Анонима, со скрежетания зубами («ceperunt stridere et garrire») и диких, резких выкриков на своем языке — «дьявольских звуков, издававшихся, не знаю уж каким образом, дьявольским голосом (dicentes diabolicum sonum nescio quomodo in sua lingua, clamantes demoniaca voce)».19) Когда они в свое время завладели Никеей, то якобы «перебили всех христиан, которых там взяли» (что не находит подтверждения ни в арабских, ни в византийских источниках).20) Тактика выжженной земли, к которой сельджуки прибегли после поражения при Дорилее, изображается так, будто турки, «дрожавшие от страха» перед крестоносцами, отступая, обманом занимали города, грабили в них «церкви, дома и все остальное», уводили детей христиан, «поджигали или опустошали все, что могло быть полезным».21) И тем не менее, по определению хронистов, сарацинские [276] воины — эти мужи, обладающие самым большим опытом в умении владеть на войне роговыми и костяными луками, ловчайшие стрелки («belli peritissimi arcu corneo et osseo, et sagittarii agillimi») и вообще люди, «прославленные в военном искусстве (Turci, viri militares et artes belli illustres)».22) Рассказывая о дорилейской битве, рыцарь Аноним не может сдержать своего восхищения силой и воинским искусством сельджуков и арабов:23) найдется ли «когда-нибудь столь мудрый или ученый [человек], который отважится описать осторожность, воинскую сноровку и могущество турок (qui unquam tam sapiens aut doctus audebit describere prudentiam, miliciam et fortitudinem Turcorum)?»24) Даже находясь в трудном положении, они действуют с замечательным мужеством: язычники, множество которых засело в крепости Архе (крестоносцы подступили к ней в феврале 1099 г.), сумели «удивительно укрепить ее и защищались весьма доблестно (mirabiliter munierunt castrum illud et defendebant se fortiter)».25) Атабег Кербога, причинивший столько бед крестоносцам в блокированной им Антиохии, изображается не без некоторой уважительности: он настоящий рыцарь и великий мастер в шахматной игре, в которую играет в своем шатре накануне генерального боя с крестоносцами.26) Помимо признания воинских и прочих доблестей противника, что само по себе не столь уж существенно, в хрониках — и это гораздо важнее — мы встретим вполне объективные описания и вооружения, и тактических приемов, и состава войска мусульман. Так, говоря об одной из схваток под Антиохией, Раймунд Ажильский замечает, что бившиеся с воинами графа Фландрского турки и арабы обратились в бегство, убедившись, что они не могут сражаться, пуская стрелы издалека, и что придется, подойдя вплотную к врагу и взявшись за мечи, вступить с ним в рукопашную схватку.27) О важной роли турецких лучников и кавалерии в боевых действиях пишет также Фульхерий Шартрский.28) Иногда хронисты вполне объективны и в характеристике [277] политики нехристей, в том числе их религиозной политики. Так, Альберт Аахенский, как мы видели, отмечает, что хотя в Иерусалиме до завоевания его крестоносцами «турки и сарацины установили жестокую тиранию», «полностью изгнали католиков из церквей», однако они все же «пощадили храм гроба господня и его христиан» — это исключение было сделано «из-за подати, которая им постоянно уплачивалась из приношений верующих».29) Все эти элементы объективности в описаниях хронистами главного врага крестоносцев, нередко как бы подавляющие господствующее в хрониках тенденциозно-пристрастное изображение неверных, — также результат непосредственного, живого отношения любознательных (и не скрывающих своего удивления, от всего необычного и неожиданного, с чем крестоносцам пришлось столкнуться па Востоке) латинских авторов к окружавшей их действительности.30) Другим источником объективности хронистов является их прямая заинтересованность в наибольшей наглядности, конкретности и точности описываемого: ведь сами хроники зачастую составлялись не только с назидательно-агитационными целями, но и в качестве своего рода практически полезных руководств крестоносцам (например, хроника Одо Дейльского). Многие элементы объективности латинских историков крестовых походов обусловливались, далее, их жизненным опытом и общественно-профессиональным положением. Безвестный автор «Деяний франков», Рауль Каэнский, Робер де Клари, Жоффруа Виллардуэн и другие историки-рыцари особенно квалифицированно, с подлинным знанием дела преподносят факты военной истории крестоносного движения (в отличие, скажем, от каноника Альберта Аахенского). Но, конечно, социальным статусом хронистов определяется не только профессиональный уровень описаний каких-либо конкретных событий. Речь идет о более широком значении социальной принадлежности и положения хронистов в качестве одной из предпосылок их сравнительной объективности. В хрониках, проникнутых определенными религиозно-политическими тенденциями, встречаются порой, как мы знаем, суждения и оценки, как бы противоречащие этим тенденциям или по крайней мере не соответствующие им, не согласующиеся с ними. Случаи такого кажущегося отказа хрониста от проводимой им в целом апологетической линии [278] часто как раз и обусловливаются его социальной позицией. Священник или мелкий рыцарь, находящийся в окружении того или иного сиятельного предводителя (князя, графа, герцога), стремится по возможности в наилучшем виде изобразить его деяния в походе. Но будучи в то же время свидетелем неблаговидных поступков своего героя, его ошибок и промахов, автор оказывается вынужденным упоминать и о них: по своей социальной принадлежности и вытекающему из нее общему настроению он стоит ближе как раз к тем кругам крестоносцев, среди которых предводительство этого сеньора на отдельных этапах похода вызывало нарекания, критику, недовольство. Иначе говоря, хронист невольно оказывается выразителем общественного мнения данной социальной группы, мнения, идущего до известной степени вразрез с его собственными апологетическими намерениями. Все симпатии Раймунда Ажильского — на стороне графа Тулузского. Но тот же самый герой в ряде мест хроники выступает в обличье, отнюдь не вяжущемся с представлением о нем как об идеальном воине христовом. В Славонии он творит невероятные жестокости над пленными далматинцами, выкалывая им глаза, отрезая носы, отрубая руки и ноги на виду у их соотечественников. Хронист не может обойти молчанием этот поступок графа Сен-Жилля. Хотя он и наделяется при описании этого эпизода обычным хвалебным эпитетом (egregius), но вместе с тем его зверства расцениваются как quoddam facinus.31) Во время пребывания в Константинополе весной 1097 г. граф упорно замышляет отомстить Алексею Комнину за гибель своих воинов, павших в столкновении с императорскими наемниками. Его не останавливает даже перспектива войны с христианским государем. Более сдержанным князьям — Готфриду Бульонскому, Роберту Фландрскому приходится урезонивать непомерно горячего провансальца.32) Когда все предводители, оказавшись перед совершившимся фактом, отказываются в пользу Боэмунда Тарентского от укреплений, занятых ими в Антиохия (после разгрома войска Кербоги), один лишь «бескорыстный» граф Сен-Жилль, даже тяжело больной, ни за что не желает уступить норманнскому князю своей части Антиохии.33) За чрезмерную жадность и бездеятельность, проявленные зимой 1097/98 г., все, включая близких, «возненавидели» Раймунда Тулузского34) — и это пишет его духовник! В особенно резком тоне характеризует графский капеллан поведение своего сеньора в связи с осадой провансальцами Архи. Хронист считает это предприятие, затеянное [279] Сен-Жиллем, по меньшей мере ошибкой: осаду Архи он называет «ненавистной (invisa et odiosa obsidio)».35) В описаниях всех этих фактов Раймундом Ажильским и в его высказываниях обнаруживается безусловно критическое отношение хрониста к своему кумиру — Сен-Жиллю. Преклонение перед графом словно имеет определенные границы, за которыми повествование историка гораздо более соответствует действительному положению вещей, т. е. становится более объективным. В литературе высказывался взгляд, согласно которому Раймунд Ажильский позволил себе критический тон по отношению к Сен-Жиллю постольку, поскольку писал свою хронику уже по возвращении в Европу, не будучи связан «цензурой» — ведь граф Тулузский по окончании крестового похода остался в Сирии, и его капеллан имел возможность свободно выражать свое мнение.36) Возможно, в этом суждении содержится доля истины. Однако мы вправе выдвинуть и другое, кажущееся нам более правдоподобным, предположение: известную трезвость отдельных оценок хронистом крестоносных деяний своего героя и покровителя можно отнести на счет того, что они были отголоском настроений массы мелкого провансальского рыцарства, populi pauperum, рядовых воинов, проявлявших, как мы видели, неоднократное недовольство своекорыстным сеньором. Его считали главным виновником задержки армии в Сирии, виновником всевозможных проволочек и оттяжек, формальный предлогом для которых Сен-Жилль избрал ссылки на необходимость сохранить верность византийскому императору (чьим вассалом он сам в свое время решительно отказался стать) и которые на самом деле вызваны были лишь нежеланием расстаться с мечтой о княжении в Антиохии и отдать город в руки соперника — Боэмунда Тарентского. Графский капеллан-хронист, судя по всему, не только понимал, но и разделял недовольство Сен-Жиллем рядовых крестоносцев, с которыми близко соприкасался (достаточно отметить, что другом, информатором, а частично и соавтором Раймунда Ажильского в походе был простой рыцарь Понтий Баладунский, погибший под Архой; хронист упоминает о нем и в «Прологе», и в рассказе об осаде этой крепости).37) Это и настраивало его критически, это и давало ему возможность там и сям преодолевать свою апологетическую односторонность. Именно благодаря этому панегирическая настроенность хрониста в отношении Раймунда Тулузского не поглощает целиком правды о его далеко не безупречных деяниях. Каноник кафедральной церкви в Пюи, простой дьякон, получивший священнический [280] сан уже после начала крестового похода, Раймунд Ажильский хорошо чувствовал и сумел передать оппозиционный дух populi pauperum, которому претила алчность графа Сен-Жилля и который готов был предоставить князьям продолжать свои раздоры из-за Антиохии и аль-Маарры и двинуться к цели предприятия «Christo duce».38) Социальная близость хрониста к массе участников похода чувствуется в его оценках различий имущественного положения среди крестоносцев. Автор полон сострадания к воинам, бедствовавшим от голода во время осады Антиохии. Тех, для которых высокие цены не были чрезмерными и кто мог покупать дорого, «имея в изобилии золото, серебро и одежды», он с явственным укором противопоставляет всем прочим, лишенным состояния и потому не имевшим возможности приобретать съестное по вздутым ценам.39) Отзвуки настроений рядовых крестоносцев слышны и в других местах хроники этого провансальца, особенно там, где рассказывается о возмущениях мелкого рыцарства и деревенской бедноты распрями между предводителями.40) Отсюда также проистекают известные, элементы критичности, находящиеся в противоречии с ориентацией хроники, прославляющей Сен-Жилля. Яркие примеры того, каким образом правдивое преподнесение фактов историком, идя вразрез с его апологетическими устремлениями, определяется — наряду с другими обстоятельствами — социальной принадлежностью и положением самого автора, дают и другие хроники крестовых походов. Панегирист Первого похода, убежденный в том, что эта война — божья, аббат Гвиберт Ножанский, казалось бы, несколько неожиданно выступает в роли разоблачителя лжечудес, творившихся иными, наиболее предприимчивыми, светскими и духовными участниками иерусалимского похода 1096—1099 гг. Оказывается же он в этой роли не только вследствие отмечавшейся выше общей рационалистичности своего подхода к сверхъестественному, отражавшей известные веяния в духовной жизни Западной Европы начала XII в. Сама эта рационалистичность имела социальную основу: высокий ранг церковнослужителя, необходимость для его носителя блюсти интересы «невесты Христовой» заставляют Гвиберта Ножанского критически относиться к чересчур, как ему представляется, легковесным мистификациям и трюкам, которые могут лишь подорвать авторитет церкви.41) Тот же аббат Ножанской обители, как мы уже видели, уверен в истинности чуда святого копья.42) Напротив, разоблачителем этого пресловутого чуда, чей рассказ позволяет представить [281] подлинную историю религиозной инсценировки, устроенной графом Тулузским, и понять ее политические цели, является норманнский рыцарь Рауль Каэнский. Его близость к Боэмунду Тарентскому — сопернику графа Сен-Жилля, организовавшему через своего капеллана неуклюжую, шитую белыми нитками находку реликвии, определяет негативную, разоблачительную позицию историка по отношению к этой генеральной мистификации времени Первого похода. Рауль Каэнский проявляет способность к трезвому объяснению чуда прежде всего потому, что выражает общественное мнение норманнского, антипровансальски настроенного рыцарства, скептически воспринявшего и россказни Петра Варфоломея о видении и последовавшую затем чудодейственную находку копья господня.43) Если мы сопоставим некоторые эпизоды Четвертого крестового похода, как они описываются двумя главными мемуаристами — знатным сеньором Жоффруа Виллардуэном и простым пикардийским рыцарем Робером де Клари, то убедимся в следующем: несмотря на апологетический характер трудов обоих авторов и лучшую, казалось бы, осведомленность первого из них (например, в вопросах «высокой политики»: дипломатические переговоры, отношения крестоносцев с Венецией и пр.), второй кое в чем более объективно отображает некоторые события 1202—1204 гг. Им полнее и глубже раскрыты именно те эпизоды, в которых ярко проступает настоящее обличье франко-итало-немецкой феодальной знати, устремившейся в заморскую авантюру под предлогом отвоевания у неверных Святой земли. Уже предыстория первого завоевания крестоносцев — захвата далматинского города Задара — в его записках выглядит несколько иначе, чем в мемуарах Виллардуэна. Робер де Клари рисует дело так: когда венецианский дож Энрико Дандоло предложил крестоносцам в погашение своей задолженности завоевать этот христианский город, его предложение встретило согласие только знати («баронов»), только крестоносцев высокого звания; что касается рядовых воинов, то они просто не знали о нем. В совете, решавшем этот вопрос, «кроме самых знатных людей», никто и не присутствовал.44) Виллардуэн, рассказывая об этих событиях, тоже упоминает, хотя и мельком, о каком-то недовольстве части крестоносцев проектом дожа: «его с силою отвергали те, кто хотел, чтобы войско разошлось».45) Однако, судя по описанию Виллардуэна, стремившегося оправдать каждый шаг завоевателей (ведь маршал Шампанский и сам играл активную роль в этом предприятии: он был близок [282] к его верховному вождю — Бонифацию Монферратскому46)), в конце концов было достигнуто и подтверждено («fu faiz li plaiz et otroiés») общее согласие.47) Робер де Клари ничего подобного не сообщает: напротив, в его рассказе подчеркивается непричастность menu gent de l'ost к планам захвата Задара. Вполне возможно, что предводители, опасаясь оппозиции рядовых рыцарей, предпочитали до поры до времени скрывать от них место назначения ближайшего рейда, предстоявшего крестоносцам. Не исключено, конечно, и другое: Робер де Клари стремится выгородить рыцарство, разгромившее в ноябре 1202 г. христианский Задар, переложив всю ответственность за это на знатных главарей воинства христова. Из других хроник известно, во всяком случае, что часть крестоносцев, главным образом рядовые рыцари («бедняки» — pauperes, по терминологии Гунтера Пэрисского), не желавшие проливать кровь ради выгод венецианской плутократии, уже в Венеции «повернули стопы назад и возвратились восвояси».48) Как бы то ни было, несомненно, что в освещении одного из начальных эпизодов крестоносного предприятия 1202—1204 гг. отчетливо проявилась оппозиционная настроенность рыцаря Робера де Клари по отношению к верхушке феодальной армии, как раз и позволившая ему оттенить откровенно захватнические цели феодально-купеческих заправил похода, которые рассчитывали превратить массу крестоносцев в простое орудие выполнения своих планов: вожди — в отличие от рыцарства — немедленно соглашаются на захват христианского города, предложенный дожем. Рассматривая события с точки зрения рыцаря, находящегося в оппозиции к знати, Робер де Клари подчеркивает и другую особенность поведения «высоких людей»: их полное равнодушие к религиозным целям похода. Вскоре по прибытии венецианского флота с крестоносцами к Задару (10 ноября 1202 г.)49) [283] дож Дандоло, временно взявший на себя предводительство походом, узнает, что город заручился обещанием папы римского отлучить всех, кто поднимет руку на христиан. Дандоло заявляет тем не менее, что даже под страхом апостольского отлучения он все равно не откажется отомстить жителям Задара («за то зло, сеньоры, которое они причинили мне и моим людям»). И бароны, пишет историк, изъявили готовность «охотно помочь» дожу («qu'il li aideroient volentiers») (невзирая на угрозу отлучения). Лишь некоторые, в их числе граф Симон де Монфор и мессир Ангерран де Бов, «сказали, что не пойдут против воли апостолика, ибо не желают подвергаться отлучению».50) В тоне повествователя явственно слышится молчаливое осуждение той части знати, которая во главе с дожем не посчиталась с папским предостережением и занесла меч на владение венгерского короля. Существенно при этом, что историк, осуждающий haus hommes, именно благодаря такой позиции оказывается в состоянии более объективно, нежели его знатный собрат по перу — маршал Шампанский, раскрыть линию поведения предводителей крестового похода на данном этапе. Гораздо подробнее, чем Виллардуэн, предпочитающий, видимо, обходить этот щекотливый сюжет, рассказывает Робер де Клари о грызне баронов за императорский трон в завоеванном крестоносцами Константинополе в апреле — мае 1204 г., о том, как каждый стремился провести своих людей в комиссию, которой предстояло избрать императора. Особенно старался, подчеркивает мемуарист-рыцарь, маркиз Бонифаций Монферратский, желавший заполучить императорский трон любой ценой, хотя бы пришлось для этого применить и силу («et voloit estre empereres aussi comme par forche»);51) распри продолжались, более двух недель, заседания совета вождей происходили ежедневно.52) В мемуарах Робера де Клари бедные рыцари то и дело противопоставляются знати, так что уже по одному этому можно судить об известной напряженности отношений двух группировок крестоносцев. В самом начале мемуаров приводится, как уже указывалось в другой связи, длинный список наиболее видных участников похода, который заканчивается их общей характеристикой именно [284] в социальном плане: это были, пишет Робер де Клари, chevaliers haus hommes, т. е. знатные рыцари, «из Фландрии и других земель, которые мы не сможем вам все и назвать»; у них было много своих вассалов в войске («qui molt eurent gent en l'ost») (об Одо и Гийоме де Шамплит); это были «самые богатые люди (plus rike homme)», выступавшие под своими знаменами.53) Наряду с ними войско крестоносцев образуют те, кто больше известен доблестью и оружием («de proesches et d'armes») — бедные рыцари, «меньшой народ». Характеризуя деяния того или иного рыцаря, Робер де Клари никогда не забывает отметить и его социальное положение: Пьер де Брасье «выказал больше всего доблести как из богатых, так и из бедных (de povres et de rikes)»; Матье де Валанкур и Жак д'Авень — «это были те из богатых людей (de riques hommes), кто явил более всего отваги»,54) и т. д. Сам автор принадлежит к menu gent de l'ost. Во время похода знать неоднократно ущемляла интересы этой категории рыцарства, и Робер де Клари полон обиды на haus hommes. В день взятия Константинополя по крестоносному войску отдается распоряжение, чтобы никто не размещался в городе до того, как будет установлен порядок расквартирования. Однако, с горечью констатирует пикардиец, этот приказ не был исполнен: «Бароны и богатые люди собрались и держали совет между собой, так что меньший люд и не знал об этом ни слова (que le menue gent n'en seurent mot), и даже бедные рыцари; и так порешили [бароны], что возьмут себе лучшие здания города». С этого момента, пишет историк, «они [знать] стали предавать меньший люд (commenchierent il а trair le menue gent), и показывать свое вероломство, и быть плохими соратниками (et а porter leur mal foi et mal compagnie)... И они послали захватить все лучшие и самые богатые здания города, и овладели ими до того, как это заметили бедные рыцари, или меньший люд. А когда обнаружили, то поспешили занять кто что мог».55) Это — не единственная обида menu gent de l'ost. Особенно чувствительно он был ущемлен при разделе константинопольской добычи. Картина дележа, которую рисуют Жоффруа Виллардуэн и Робер де Клари, неодинакова. По Виллардуэну, дележ был произведен согласно принципам феодальной справедливости: добычу снесли в одно место и разделили в соответствии с рангом и положением каждого крестоносца, как и было условлено, так что «никакой человек, каков бы ни был его ранг и заслуги, не получил более, чем ему полагалось (ne ou plus por altesce ne pour proesce que il eüst), не считая украденного (se emblé ne fu)». Правда, Виллардуэн глухо и как-то вскользь [285] упоминает об утайке добычи иными воинами христовыми: такие недобросовестные люди «нашлись, — говорит он, — и среди малых, и среди знатных».56) Робер де Клари придерживается иного мнения на этот счет: при разделе добычи — и надо думать, этот рыцарь вернее отражает подлинное положение вещей, чем старающийся приукрасить вождей похода маршал Шампанский, — происходило безудержное расхищение ценностей знатью. «Те самые люди, которым было поручено охранять всю добычу (chil misme qui l'avoir devoient warder), растаскивали, — говорит историк-рыцарь, — золотые драгоценности, какие хотели, и разворовывали добро (et embloit l'avoir)». Каждый из богатых людей (cascun des rikes hommes), подчеркивает он, брал и уносил либо золото, либо златотканые шелковые материи, «либо что ему больше нравилось (ou chou que il amoit miex)».57) Результаты раздела, по Роберу де Клари, выглядят совсем иначе, чем по Виллардуэну: основное разворовали знатные сеньоры; настоящего, справедливого раздела между всеми крестоносцами, утверждает Робер де Клари, никогда и не было произведено. Историк возмущается тем, что «бедным рыцарям и оруженосцам (ne as povres chevalier, ne as serjans), которые помогли завоевать [эту] добычу», достались лишь серебряные слитки (le gros argent), которые попрятали у себя «знатные горожанки (les dames de le chité)». Что до прочего, добра, «которое было оставлено для раздела, то, как я уже вам рассказывал, оно было подло расхищено».58) Таким образом, предаваясь ламентациям по поводу несправедливого раздела добычи, захваченной в византийской столице, обвиняя знать в своекорыстии, в ущемлении интересов рыцарской мелкоты, Робер де Клари, хочет он того или нет, достаточно правдиво рисует и ситуацию, сложившуюся в. апреле 1204 г. в крестоносном ополчении, вожди которого спешили прибрать к рукам захваченные богатства, и алчность самой массы крестоносцев. Отзвуки настроений рыцарства, ущемлявшегося знатью, слышны и в анонимной хронике «Константинопольское опустошение». Именно оппозиционность по отношению к крестоносной знати позволяет автору этой хроники более или менее достоверно раскрыть ряд эпизодов истории Четвертого похода. Во время пребывания христовой рати в Задаре (зимой 1202/03 г.), когда завязались переговоры ее вождей с явившимися сюда уполномоченными немецкого короля Филиппа Швабского и его византийского протеже царевича Алексея о походе крестоносцев на Константинополь (для «восстановления справедливости», т. е. для водворения на константинопольском престоле [286] Исаака II и его сына), многие рядовые участники экспедиции решительно воспротивились такому соглашению. По словам хрониста, «узнав о том, что им предстоит поход в Грецию, они собрались и, составив заговор, поклялись (facta conspiratione juraverunt), что никогда не отправятся туда».59) Автор очень четко объясняет причину нежелания массы крестоносцев изменять «стезе господней»: бедняки были уже научены горьким опытом задарской авантюры, в результате которой добыча целиком досталась знати. «Все богатства Задара бароны присвоили себе, они ничего не дали беднякам, бедняки сильно страдали от нужды и голода»; уже тогда они выразили свое недовольство баронам, «и, выпросив корабли, сами отбыли в Анкону» — тысяча человек ушла, получив дозволение, а более тысячи последовали этому примеру вопреки согласию баронов.60) Теперь, в Задаре, рядовые воины, естественно, опасались повторения подобной ситуации и в Греции.61) Все эти примеры показывают существенную роль социального статуса историков крестовых походов, определявшего степень объективности их повествований. Среди ее источников можно указать, далее, иногда осознанное, а чаще всего — неосознанное стремление авторов хроник и мемуаров избежать упреков в односторонности освещения тех или иных сюжетов. Выше в другой связи приводилось характерное рассуждение на эту тему Одо Дейльского, полагавшего необходимым (по крайней мере в теории) всестороннее рассмотрение предмета. Во многих случаях объективность изображения хронистами отдельных моментов истории крестовых походов (притом, мы бы сказали, наиболее неприглядных) предопределяется, как это ни покажется парадоксальным, их провиденциалистско-апологетическими воззрениями. Ведь согласно последним, все, что совершали крестоносные воинства, все, что с ними происходило, — все это шло от бога. Сама эта отправная методологическая установка требовала от хронистов добросовестного описания пережитого, виденного и слышанного — ради «прославления имени божьего». Не удивительно поэтому, что, рассматривая крестовый поход как дело воли всевышнего, они бесхитростно-правдиво фиксировали в своих трудах не только факты, способные, с точки зрения католических историков, прославить исполнителей божьих предназначений — крестоносцев. Передавались и такие факты, которые, собственно говоря, не прибавляли им особой славы и даже в глазах самих хронистов являлись воплощением кары господней за грехи освободителей святого гроба. [287] Ссылками на небесные предначертания оправдывались и потому без всякого смущения описывались в хрониках тяжкие неудачи крестоносных воинств, подробно сообщалось и о всякого рода кровопролитных зверствах (они же устраивались ради торжества креста!) благочестивых захватчиков. Хронисты Первого крестового похода не находят ничего предосудительного в диких жестокостях крестоносцев, творившихся ими на Востоке. С подчеркнутой откровенностью повествуют о злодеяниях ратников христовых в Сирии и Палестине, об их садизме, алчности и прочих совсем не христианских «добродетелях», проявившихся в полном объеме во время похода, и священник Раймунд Ажильский, автор, особенно глубоко увязший в религиозной символике провиденциалистского мировоззрения, и суровые реалисты-рыцари — Аноним и Рауль Каэнский. С отвратительными подробностями показывают они самые безобразные и варварские поступки крестоносцев, такие, как ничем в сущности не мотивированное истребление неверных в Антиохии (Раймунд Ажильский называет эту резню мирного населения «приятным зрелищем, доставленным нам после [столь] долгого времени — jocundum spectaculum... post multa tempora nobis factum»62)), как гнусные издевательства над побежденными врагами в сирийской крепости аль-Маарре в декабре 1098 г., где мусульман топили в колодцах, сбрасывали с городских стен, и многие другие. Во всем этом Раймунд Ажильский усматривает лишь праведный суд божий над неверными, осуществлявшийся руками крестоносного воинства, достойное удивления деяние господне («mirabile quoddam fecerat ibi Dominus»).63) Хронисты не видят необходимости обходить молчанием и эпизоды, свидетельствующие о низменной материальной подоплеке «святых помыслов» воинов креста. Они рисуют захват добычи крестоносцами в богатых восточных странах, описывают распри из-за ее раздела: ведь всякого рода драгоценности доставлял захватчикам господь! Что касается раздоров среди князей, то они рождались «из самого этого изобилия», т. е. были как бы неизбежным побочным продуктом того, что совершалось с небесной санкции, — значит, у хронистов не было оснований их замалчивать. Правда, некоторые хронисты, испытывавшие влияние настроений populi pauperum, который возмущался княжескими усобицами, осуждали гордыню и превзошедшее всякую меру упоение сеньоров материальными плодами предприятия, по идее являвшегося религиозным («те, кто чтил бога в глубине сердца, предпочитали, — пишет Раймунд Ажильский, — чтобы был недостаток в благах и чтобы нам угрожали опасные бои — rerum inopiam atque bella formidosa nobis imminere praeoptabant»).64) Однако это нисколько не мешало им более или [288] менее правдиво описывать и то и другое. Обогащение в крестовом походе поощряется свыше! Благочестивый монах эльзасской обители Гунтер Пэрисский не видит ничего худого и в том, что в апреле 1204 г. даже духовные пастыри разбойничьей крестоносной рати приняли посильное участие в разграблении Константинополя. Настоятель монастыря, в котором жил хронист, — Мартин, оказавшись в греческой столице, «тоже стал подумывать о добыче: чтобы не остаться ни с чем там, где все обогащались, он вознамерился протянуть свои освященные руки для грабежа (proposuit et ipse sacratas manus suas ad rapinam extendere). Но поелику считал недостойным притрагиваться этими руками к предметам мирским (rerum secularium), [то] принялся добывать себе добрую толику реликвий святых, коих там, как он знал, было великое множество».65) В полном сознании дозволенности свыше такого благочестивого воровства хронист с обстоятельностью, за которую потомки должны быть ему весьма благодарны, описывает, каким образом аббат Мартин вкладывал свою долю в общее для крестоносных бандитов дело разграбления константинопольских богатств: «Прихватив с собой одного из двух капелланов и рассчитывая найти не знаю уж что, но нечто значительное, он кинулся в один храм, пользовавшийся большой славой вследствие того, что здесь находилась знатная гробница матери прославленнейшего императора Мануила... Там хранилась масса денег, сложенных отовсюду, и ценные реликвии, которые собрала здесь из соседних церквей и монастырей тщетная надежда на безопасность, — об этом нашим было рассказано еще перед завоеванием теми, кого греки выгнали [из города] (имеются в виду латиняне. — М. З). В то время как многие паломники ворвались вместе с ним в церковь и стали жадно хватать всякие вещи, т. е. золото, серебро и всевозможные драгоценности, Мартин, полагая недостойным совершать иное святотатство, кроме благочестивого (indignum ducens sacrilegium nisi in re sacra cammittere), обшаривал самое потайное местечко, где сама его святость, как казалось ему, сулила возможность отыскать то, к чему более всего стремился». Едва увидев это потайное место, указанное ему запуганным греческим старцем-священником, аббат Мартин «поспешно и жадно погрузил туда обе руки (festinanter et cupide utrasque manus immersit): он стал стремительно ощупывать сокровища, наполняя благочестивым краденым свои карманы (sacro sacrilegio sinus suus implens) — и сам и [его] капеллан».66) Эта выразительно выписанная хронистом сценка, которую мы позволили себе передать почти целиком, очень характерна. Ее объективное несоответствие официальному духу крестового [289] похода нимало не волнует автора «Константинопольской истории»: все, что присваивал аббат Мартин, творя благочестивую кражу, приобреталось «соизволением господним (volente Deo)».67) Иначе говоря, в глазах Гунтера Пэрисского это оправданная кража, потому он и повествует о ней без утайки. Точно также и рыцарь Робер де Клари не делает секрета из притязаний духовенства на долю в константинопольской добыче; он сообщает, как его брат, клирик Айом де Клари, прямо потребовал права участвовать в дележе и к тому же — на правах рыцаря: ведь он «сражался подобно рыцарю, на коне и с мечом (en cheval et hauberc comme uns chevaliers)».68) Во всех указанных случаях (а число подобных примеров можно многократно увеличить) хронисты действительно следуют провозглашаемому ими девизу: «правда и только правда», но они поступают так потому, что этот принцип вполне согласуется с их представлением о крестовом походе как о деянии божьем, — его хорошие и дурные стороны в равной степени должны быть раскрыты в их сочинениях. Иногда сама тенденциозность хронистов служит источником более или менее верного изображения тех фактов и событий, правдивый рассказ о которых соответствует намечаемой ими апологетической линии в отношении главных героев повествования. Стремясь всячески воспеть деяния воинства короля Людовика VII во Втором крестовом походе, Одо Дейльский противопоставляет богобоязненным франкам, которых всячески идеализирует, алчных и разнузданных немецких крестоносцев. Их легко купить за деньги, и летом 1147 г. венгерский король пускает в ход это оружие, чтобы отвратить насилия и грабежи тевтонов на территории своей страны: «Он знал, что может легче победить золотом, нежели мечом (sciens se posse vincere facilius auro quam ferro), и роздал немцам много денег, избежав тем самым их нападения».69) Они чинят всевозможные пакости в Византии, ведут себя «неразумно», ни в чем не соблюдают воздержанности, напиваются допьяна,70) варварски сжигают императорский парк Филопатион близ Константинополя.71) Король Конрад III, надменный и исполненный гордыни, отклоняет предложение византийского императора Мануила войти в Константинополь для переговоров; Людовик VII, которому было свойственно «смягчать королевское величие смирением (cui semper mos fuit regiam majestatem humilitate condire)», много раз обращается к немецкому государю с просьбами обождать его по сю сторону пролива, но тот, не вняв гласу здравого [290] рассудка и охваченный раздражением (fervore), спешит переправиться через пролив.72) Вообще немцы, на месяц опередившие франков; «все приводят в беспорядок (omnia perturbant)» на своем пути и этим наносят ущерб ополчению Людовика VII, ибо несмотря на то, что «наше войско, следуя за ними, шло мирно, греки бежали от него прочь (subsequentem nostrum pacificum fugiebant)».73) Другими словами, воскуряя фимиам франкам, хронист в то же время получает возможность более или менее объективно судить о «подвигах» и облике их зарейнских соратников. Mutatis mutandis, сказанное применимо также к хроникам Третьего и Четвертого крестовых походов. Английский хронист, неумеренно восхваляя деяния Ричарда Львиное Сердце, вместе с тем сохраняет в какой-то степени трезвый взгляд на взаимоотношения французских и немецких крестоносцев. Даже при осаде Акры они, замечает автор «Итинерария», продолжали свои распри (причиной их хронист считает, правда, «старый и упорный спор о верховенстве императорской власти над королевской», который «разделял французов от немцев»).74) В свою очередь немецкий, проштауфенски настроенный, хронист, описывающий поход Фридриха Барбароссы, довольно метко определяет миродержавные устремления Ричарда Львиное Сердце. Рассказав о захвате английским королем Кипра, он замечает: «Будучи первым и самым выдающимся [государем] во всем христианском войске, король Англии претендовал на верховенство надо всеми (dominium sibi super omnes usurpabat), ибо силами и материальными средствами превосходил остальных и, высокомерный, умалял [всех] прочих (eos aspernatus postponebat); даже к французскому королю, чьим вассалом являлся (quamvis hominii jure obligatus teneretur), относился с презрением и не почитал его».75) Папист Аноним Гальберштадтский, желая подчеркнуть благочестивый характер политики Иннокентия III во время Четвертого крестового похода, тем ярче оттеняет беспринципность воинства христова; хотя папские грамоты, пишет он, «под угрозой отлучения запрещали делать это (брать христианский город. — М. З.), но в день блаженного Хрисогона, чье тело покоилось в этом граде, Задар был захвачен войском, и разграблен, и разделен посредине на две части (et per medium civitate divisa in duas partes), так что одну получили паломники, другую — венецианцы».76) Впрочем, тот же хронист, не замечая внутреннего противоречия в своих рассуждениях, оправдывает и самих крестоносцев (якобы нарушивших запрет папы) ссылкой [291] на волю самого апостолика: когда епископ Конрад Гальберштадтский, колебавшийся, принять ли предложение дожа о захвате Задара, «обратился за советом к папскому легату Петру Капуанскому, спрашивая, как поступить (quid ei foret in tali articulo faciendum consilium requisivit)»,77) тот растолковал ему волю Иннокентия III следующим образом. «Он прямо ответил (respondit plane), — пишет хронист, не задумываясь над тем, в каком свете предстанет римский первосвященник перед читателями, — что папа предпочитает, чтобы от них (крестоносцев.— М. З.) было скрыто что-либо неподобающее, чем освободить их от обета этого похода, и дал ему окончательный совет, чтобы он (епископ Конрад. — М. З.) никоим образом не отъезжал от войска (ne ipse aliquo modo ab exercitu recederet), а постарался бы сделать, что сумеет, дабы вынести их (крестоносцев. — М. З.) гнусности (sed super insolenciis eortımdem hoc quod facere posse tolleret)».78) В таком же духе излагает ход переговоров некоторых сеньоров с папой и его легатом другой апологетически настроенный в отношении папы хронист Четвертого похода — Гунтер Пэрисский. Эти феодалы, в отличие от епископа Гальберштадтского, снеслись непосредственно с Римом: ввиду замешательства в войске, вызванного предложением венецианцев относительно похода против Задара, они пытались добиться у папы разрешения разойтись по домам (под условием выполнить крестоносный обет несколько лет спустя). Однако, как сообщает хронист, вернувшийся из Рима посланец передал, что папа настаивает на том, «чтобы все оставались на своих местах (ut in locis suis immoti consisterent)». Со своей стороны, легат Петр Капуанский высказал недвусмысленную волю римского понтифика заявив, что «в конце концов простительнее искупить малое зло великим благим делом, нежели, оставив крестоносный обет невыполненным, бесславными грешниками вернуться восвояси».79) Таким образом, и этот хронист, желая оправдать разгром крестоносцами Задара, тем не менее приоткрывает закулисную сторону двуличной политики папства в один из решающих моментов крестоносной авантюры начала XIII в. Маскируясь ханжескими ссылками на конечные — высшие — цели крестового похода, Иннокентий III стремился сохранить крестоносную рать, которая тем временем фактически с его же благословения использовалась для завоевания христианского города.80) [292] В некоторых случаях, напротив, наблюдается явление, как бы обратное только что отмеченному: негативная тенденция хрониста в отношении какого-либо государства, политического или церковного деятеля и т. д. сама по себе обусловливает в известной степени близкое к истине понимание различных событий, характера участия и роли в них этих государств или исторических персонажей. Хронике Гунтера Пэрисского свойственна определенная антивенецианская направленность. Правда, в его представлении дож Дандоло — «умнейший муж, хоть и слепой, но проницательнейший разумом (caecus quidem in facie, sed perspicacissimus in mente): он великолепно возмещал слепоту телесную силой духа и мудростью»81) (характеристика, близкая к той, которую дает и Виллардуэн, с большой похвалой отзывающийся о доблестях престарелого главы Венецианской республики82)). Однако в остальном эльзасский монах настроен враждебно к венецианцам, о чем в достаточной мере свидетельствует хотя бы его оценка политики республики Святого Марка. Хронист формулирует эту оценку, рассказывая, как были отвергнуты планы похода, выдвинутые «славными и могущественными мужами» — графом Балдуином IX Фландрским, маркизом Бонифацием Монферратским и другими вождями, предлагавшими «двинуть флот прямо в Египет, к Александрии». Этот план, с их точки зрения, разделяемой и хронистом, был отлично обоснован: овладение Египтом являлось делом верным ввиду бедствий, которые тогда переживала страна («Нил, обычно напояющий землю своими оплодотворяющими водами, как говорят, уже пять лет не разливался»). Но достойный всяческой похвалы «совет наших князей», с раздражением пишет Гунтер, был отклонен «коварством и подлостью венецианцев (fraude et nequitia Venetorum)».83) Эта враждебность к венецианским торгашам оказывается, однако, тем фактором, который позволяет Гунтеру Пэрисскому не только с поразительной достоверностью, но и довольно глубоко определить существо венецианской политики в крестовом походе: поддерживая предложения царевича Алексея и немецких послов, сделанные крестоносцам в феврале 1203 г. (в задарском лагере), венецианцы, говорит он, руководствовались не одной лишь алчностью, но и, тем, что Константинополь, «гордый множеством своих кораблей, изъявлял притязания владычествовать на всем этом море (pro eo quod eadem civitas multitudinem navium freta, in toto illo mari principale sibi dominium arrogabat)».84) [293] Нельзя не признать такую оценку положения дел на Средиземном море в начале XIII в. во всяком случае весьма трезвой для своего времени, если и не вполне соответствующей действительности.85) В этом же плане любопытно освещение в некоторых французских и итальянских хрониках одного из важных эпизодов византийской политики Иннокентия III в период Четвертого крестового похода — переговоров папы с греческим царевичем Алексеем в 1202 г. Напомним, что, вырвавшись из темницы, сын низвергнутого в 1195 г. в Константинополе Исаака II весной 1202 г. высадился в Италии. Прежде чем отправиться ко двору своего тестя, немецкого короля Филиппа Швабского, царевич Алексей побывал в Риме. Он принес Иннокентию III жалобу на узурпатора Алексея III и просил о помощи. Возможно, уже тогда царевич изъявил готовность подчинить греческую церковь римской и оказать в дальнейшем поддержку крестоносцам силами Византии, разумеется, если папа примет меры к тому, чтобы при помощи крестоносцев же восстановить на константинопольском престоле законных государей. Именно такие предложения (после свидания с Филиппом Швабским — уже в более конкретной форме) Алексей сделал позже вождям крестоносного ополчения.86) Как реагировал Иннокентий на это обращение? Показания историков и документов XIII в. расходятся между собой. Официальные сведения, содержащиеся в эпистолярии Иннокентия III и в повествовании его безвестного биографа, автора «Деяний Иннокентия III», основывающегося на этом эпистолярии, довольно расплывчаты. В своем письме к византийскому императору Алексею III от 16 ноября 1202 г., посланном в ответ на запрос последнего, Иннокентий III не передает ни конкретного содержания, ни тем более результатов своих переговоров с царственным юношей-греком. Папа заявляет весьма неопределенно: «Мы дали царевичу ответ сообразно с тем, что считали нужным» — добавляя, что после этого Алексей «покинул нас и, разгневанный, поспешил к своему тестю Филиппу».87) Можно ли заключить из этих слов, что Иннокентий III отклонил предложения царевича? Более чем туманная формулировка письма папы, которой следуют и «Gesta Innocentii III», была бы недостаточно веским доказательством справедливости подобного мнения. Документы, исходившие из папской канцелярии, не позволяют [294] категорически утверждать, что папа действительно отверг сделанные ему предложения. Тем более трудно ожидать от них прямых свидетельств обратного — что Иннокентий III принял условия византийского престолонаследника. Папа, естественно, не мог дать формального согласия на изменение направления крестового похода в сторону Константинополя: на словах по крайней мере он должен был самым решительным образом осудить всякие попытки использовать крестоносное воинство для поддержки низвергнутого греческого государя. По-видимому, так он и поступил во время переговоров с Алексеем, которого к тому же принимал не с глазу на глаз, а «в присутствии многих кардиналов и знатных римлян».88) К разгадке тайн папской дипломатии в большей мере приближаются хронисты, которым чужда апологетическая настроенность по отношению к Иннокентию III. Французский монах Альбрик из обители Трех источников пишет, что папа благосклонно пошел навстречу царевичу («benigne concessit»): «Он очень хотел, чтобы Алексей был восстановлен крестоносцами в отчих владениях (bene voluit in paternum restitueretur imperium)».89) Еще более выразительно высказывается венецианец Мартин да Канале, который последующее обращение царевича Алексея к крестоносцам прямо связывает с указаниями, данными ему папой. Этот хронист рисует сравнительно подробную картину переговоров Иннокентия III и константинопольского престолонаследника. В ответ на его просьбу о поддержке в восстановлении законных прав папа, согласно известиям хрониста, не только в принципе согласился оказать ему помощь, но и предложил конкретный план действий. «Лучше всего, — будто бы заявил он, — я пошлю к крестоносцам своего легата, чтобы они оставили путь на Иерусалим, повернули к Константинополю и восстановили царевича в его городе».90) Венецианский историк, который, по словам У. Бальцани, был в равной степени и романистом,91) вносит в свое описание встречи папы с царевичем Алексеем изрядную порцию собственного домысла. Едва ли, однако, можно сомневаться, что по сути дела позиция Иннокентия III охарактеризована им достаточно правильно. Как бы ни маскировал ее сам папа в официальных документах (обстоятельство, которое наряду с другими причинами неоднократно вводило в заблуждение позднейших историков, доказывавших и по сию пору старающихся доказать непричастность апостольского престола к повороту крестоносцев на Константинополь),92) подлинный характер его намерений был очевиден для [295] тех хронистов, чьим пером не руководило желание во что бы то ни стало уберечь престиж папства от обвинительного приговора потомков. Известия Мартина да Канале в данном случае непосредственно подтверждаются эпистолярным материалом. В 1205 г. маркиз Бонифаций Монферратский в своем письме к Иннокентию III напомнил, что в свое время он, Бонифаций, взял на себя дело царевича Алексея, между прочим, и потому, что «таков был совет, данный ему возлюбленным сыном апостольского престола, легатом Петром [Капуанским]».93) Действительное отношение папы к идее восстановления в Византии Исаака II и его сына выступают из этих откровений с полной ясностью. Косвенным образом мнение Мартина да Канале подкрепляется также сообщениями Новгородской летописи и византийских историков — Никиты Хониата и Георгия Акрополита: их суждения перекликаются с тем, о чем писал вождь крестоносцев римскому первосвященнику год спустя после завоевания Константинополя.94) Иной раз хронистов наталкивает на истину не только нерасположение к какому-либо объекту повествования (Одо Дейльского — к немецким крестоносцам, Гунтера Пэрисского — к Венеции, Мартина да Канале — к папству и т. д.) или, напротив, желание оправдать крестоносцев (Аноним Гальберштадтский — Иннокентия III), но и сама апологетическая линия, проводимая [296] в произведении по отношению к какому-либо персонажу. Так; Гунтер Пэрисский старается всячески выгородить Иннокентия III, который в его глазах вообще «был мужем глубоко разумным и благожелательным; молодой годами, но седой благоразумием, зрелый духом, человек достойного образа жизни... он любил добро и справедливость, был врагом подлости и низости, так что не только в силу случайности судьбы, но и по заслугам (non tam sorte quam merito) звался Иннокентием».95) Хронист стремится в максимально благоприятном виде представить позицию папы в самые острые моменты Четвертого крестового похода. Тем не менее, и даже именно в силу этого, он отмечает ненависть Иннокентия III к схизматическому Константинополю.96) Гунтер Пэрисский утверждает, что Иннокентий III «очень хотел, чтобы город, если можно, был завоеван католическим народом».97) Правда, по мнению хрониста, папа «не надеялся на это», зная морскую мощь Византии.98) Объективно апология папы оборачивается здесь его разоблачением — вопреки намерениям хрониста. Все указанные до сих пор факторы характеризуют принципиальные позиции, позволявшие хронистам крестовых походов во многих случаях быть достоверными повествователями. Эти факторы, взятые в совокупности, можно было бы определить как идейные (разумеется, обусловленные социальными и политическими причинами) источники относительной объективности хронистов. Имелись, однако, и обстоятельства иного рода, благодаря которым хронисты получали возможность описывать события в известной мере достоверно: речь идет о методике обращения этих авторов с фактами. Дело в том, что мы вправе, как нам кажется, констатировать некоторые, правда, весьма и весьма скромные элементы исторической критики в произведениях современников, посвященных крестоносным войнам. Хронисты, базировавшиеся на «Gesta Francorum» Анонима, предпринимают иногда крайне робкие попытки по-своему обработать и дополнить известия этого рыцаря. Так поступают Гвиберт Ножанский, Роберт Реймсский (Монах), Бодри Дольский. У них (особенно у Гвиберта) заметно известное стремление дифференцировать фактический материал, заимствованный у Анонима или дополнительно собранный ими самими, и даже кое в чем проверить данные предшественника. Гвиберт Ножанский предупреждает читателя, что в его собственном труде далеко не все совпадает с ранее рассказанным о походе воинства божьего; напротив, в нём имеются расхождения с прежним повествованием. Причина [297] их — та, что хотя он и «черпал свои сведения из рассказов людей, участвовавших в походе», однако, не удовлетворяясь этими свидетельствами, старался проверять и сопоставлять их: «Если я что и прибавил, то единственно [то], в чем убедился сам».99) В этих замечаниях автора «Деяний бога через франков» сказывается развивавшееся постепенно понимание необходимости для историка критически рассматривать наличный материал, опираться на достоверные сообщения очевидцев, контролировать их известиями, приводимыми другими лицами. И Гвиберт и некоторые другие хронисты крестовых походов, отдавая себе до какой-то степени отчет в этом отношении, действительно заботились о том, чтобы включать в свои повествования по мере возможности проверенные или по крайней мере считавшиеся ими самими надежно установленными факты. Правда, и сведения, не внушавшие полного доверия, они тоже передавали, но сопровождали свой рассказ в этих случаях (впрочем, далеко не всегда) оговорками, указывавшими на ненадежность каких-либо данных или на сомнительность их происхождения. Так, Гвиберт Ножанский писал о Петре Пустыннике: «Я разузнал о нем, что он был родом, если не ошибаюсь (nisi non fallor), из города Амьена и под монашеской одеждой вел жизнь пустынника (solitariam sub habitu monachi vitam duxisse), не знаю (nescio), в какой именно части Верхней Галлии. Покинув ее, не ведаю, с каким намерением (qua nescio intentione), он...»,100) и т. д. Причем, когда хронисты и высказывали подобные оговорки, выражая свои сомнения относительно достоверности отдельных сообщавшихся ими фактов, они всегда исходили из тех принципиальных представлений, которые составляли идейную основу их произведений. Критические наблюдения Гвиберта нигде не касаются того, что может затронуть его глубокие религиозные убеждения, нарушить интересы церкви. Напротив, он обнаруживает уже отмечавшееся нами легковерие, излагая, например, пресловутую историю находки в Антиохии святого копья,101) способную, в его глазах поддержать авторитет «невесты Христовой». В то же время Гвиберт обставляет всевозможными оговорками приводимые им сведения о начале деятельности Петра Пустынника и даже подчеркивает свою недостаточную осведомленность в этом вопросе: делается это явно постольку, поскольку амьенский фанатик, почитавшийся прежде всего бедняками, наэлектризованными его речами, не вызывал особой симпатии и доверия высокопоставленного аббата Ножанского монастыря. Некоторые эпизоды биографии этого героя бедняцкого похода порождали поэтому у историка [298] скептическое отношение, которым он считал нужным поделиться и с читателем своего произведения. И все же надо иметь в виду, что критицизм хронистов крестовых походов был сугубо элементарным по своим конкретным проявлениям и весьма прямолинейным по своей социально политической направленности. Объектом критических усилий летописцев служил прежде всего текст предшественника (или предшественников) как таковой: собирая тем или иным путем дополнительный материал, они старались выправлять в первую очередь мелкие, например хронологические погрешности, которые замечали у авторов, служивших для них источником, а в особенности улучшать их литературный стиль. Лишь в весьма немногих случаях летописцы отваживались производить критику самих фактов, отбирая в устной и письменной традиции материал, казавшийся им подлинно достоверным, и отсеивая все сомнительное или вовсе недостоверное. Эккехард Аурский, как мы уже знаем, выражал недоверие к некоторым, широко распространенным в его время легендам (например, о гусе, предводительствовавшем своей хозяйкой во время бедняцкого похода). Гвиберт Ножанский, отстаивая достоверность истории находки святого копья, полемизировал с Фульхерием Шартрским, высказывавшим осторожное сомнение в подлинности этой реликвии, якобы чудесным образом доставшейся крестоносцам в Антиохии; он же оспаривал и другие утверждения Фульхерия, как недостоверные.102) Кое-кто из хронистов, имевших доступ к государственным архивам, старался включать в свои повествования подлинные тексты документов или писем, не подвергая их, однако, разбору или оценке, а приводя просто в качестве иллюстративного материала (примеры такого рода можно встретить у Гийома Тирского, Оттона Фрейзингенского, анонимного биографа папы Иннокентия III, у венецианца Андреа Дандоло и др.). Конечно, все это были лишь зародыши исторической критики, в общем еще робкие ее попытки, ограничивавшиеся отдельными примерами. Не приходится переоценивать ни масштабов, ни значения этих начальных элементов разграничения достоверного и недостоверного материала. Как правило, хронисты крестовых походов, подобно всем прочим историкам того времени, либо почти буквально списывают друг у друга полный текст или какие-то его части,103) либо довольствуются [299] стилистическим исправлением своих источников, сокращают или, напротив, расширяют их, иногда — перелагают заимствуемые тексты в стихотворную форму. Тем не менее, зарождение рационалистически-критического отношения к фактам в свою очередь способствовало повышению степени достоверности и объективности сочинений занимающих нас авторов. 1) Raim. de Aguil., pp. 237, 246. 2) Ibid., p. 255. 3) Ibid., p. 262. 4) Rob. de Clari, pp. 5, 6, 49. 5) Ibid., р. 11: «...Que vous nous paierés ches XXXV m. mars que vous nous devés a le premieraine conqueste que vous feres de vo partie...» 6) Rob. de Clari, pp. 11-12. 7) Ibid., pp. 81-82. 8) Ibid., р. 84. 9) Ibid., р. 85. 10) Villehard., t. II, р. 34. 11) Rob. de Clari, pp. 68-69. 12) Anon., pp. 74, 214; Ekk. Uraug., p. 94. 13) Anon., pp. 138, 146 (profanum collegium — о военном совете армии Кербоги). 14) Ibid., pp. 66, 74, 162 е.а. 15) Ibid., р. 148. 16) Ekk. Uraug., pp. 74, 267; Anon., р. 50. 17) Anon., pp. 54, 80. 18) Ekk. Uraug., p. 176. 19) Anon., р. 44. 20) Ekk. Uraug., р. 66. См. ibid., Anm. 4 (Н. Hagenmeyer). 21) Anon., р. 54. 22) Alb. Aquen., pp. 285, 286. 23) Аноним, так же как Раймунд Ажильский и другие латинские хронисты, проводит, правда не всегда четкие, различия между турками (т. е. сельджуками) и арабами. В битве при Дорилее (с турками) всего, по преувеличенным данным Анонима, было 360 тысяч неверных, «не считая арабов (extra Arabes)» (Anon., р. 48). Ср. Raim de Aguil., p. 244: Turci vero et Arabes etc. По мщению Р. Хилл, неоднократно встречающееся в хронике Анонима выражение «Arabes et Turcos ас Saracenos» служит, вероятно, стандартной формулой для обозначения врагов крестоносного ополчения вообще. См. «The Deeds of the Franks and other Pilgrims to Jerusalem», p. 88, note 3. 24) Anon., p. 50. 25) Ibid., p. 184. 26) Raim. de Aguil., p. 260. 27) Ibid., p. 244: ...quod non jam sagitis eminus, sed cominus gladiis res gerenda foret... 28) Fulch. Carnot., p. 334. 29) Alb. Aquen., p. 481. 30) Сказанное относится и к изображению турок в произведениях хронистов последующих крестовых походов. Так, внимательный наблюдатель Одо Дейльский хорошо описывает тактику сельджуков во время прохождения французского ополчения западными районами Малой Азии: «С высоты гор они хитростью, не силой, мешали продвижению фланговых отрядов... Ловкие и легкие в бегстве, яростные в преследовании, они тревожили нас, [а затем] ловко и легко скрывались» (Odo de Diog., p. 110). 31) Raim. de Aguil., p. 236. 32) Ibid., p. 238. 33) Ibid., p. 262. 34) Ibid., p. 250. 35) Ibid., р. 289. 36) См. С. Klein, Raimund von Aguilers..., S. 32. 37) Raim. de Aguil., p. 275. 38) Ibid., р. 268. 39) Ibid., р. 258. 40) Ibid., pp. 267-268. 41) См. выше, стр. 70 и сл. 42) См. выше, стр. 72 и сл. 43) См. выше, стр. 82 и сл. 44) Rob. de Clari, р. 12: Li baron et li haut homme croisié s'assentirent а chou, que li dux avoit dit; mes tout chil de l'ost ne seurent mis chest consel, fors li plus haut homme. 45) Villehard., t. I, p. 66: Mult fu contraliez de ceus qui volsissent que l'ost se departist. 46) Именно поэтому, как он сам признает, бароны позднее послали его, Жоффруа Виллардуэна, урегулировать конфликт Бонифация Монферратского с первым императором константинопольским (Балдуином), когда тот двинул своих рыцарей к Салоникам, а маркиз осадил Адрианополь: «ибо он [Виллардуэн] был хорош с маркизом», «у него были с ним весьма добрые отношения» (Villehard., t. II, pp. 92, 94). 47) Ibid., t. I, р. 66. 48) Gunth. Paris., р. 71. Подробнее см.: М. А. Заборов, Папство и захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., — ВВ, т. V, М., 1953, стр. 165; Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, Саратов, 1963, стр. 365. 49) Эту дату, сообщаемую Виллардуэном, принимают почти все, в том числе и новейшие исследователи истории Четвертого крестового похода. См., например, Б. Примов, Жофроа дьо Вилардуен, четвъртият кръстоносен поход и България, стр. 22; Sara de Mundo Lo, Cruzados en Byzancio. La quarła crıızada a la luz de las fuentes latinas у orientales, Buenos Aires, 1957, p. 129, и др. Представляется неточной датировка событий Н. П. Соколовым: захват Задара крестоносцами он относит к 19 ноября 1202 г.; поскольку это случилось, по его же словам, «на пятый день после начала осады» (Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 368), последнее, с точки зрения этого историка, следовало бы приурочить, по крайней мере к 16 ноября, что не соответствует свидетельству вполне авторитетного в данном случае источника — мемуаров Виллардуэна, согласно которым крестоносцы прибыли к Задару накануне праздника Святого Мартина, т. е. 10 ноября 1202 г., а к активным действиям приступили на следующий день (Villehard., t. I, р. 78). Что касается взятия Задара крестоносцами, то оно произошло не 19 ноября, а, скорее всего, 24 ноября 1202 г. (ср. Villehard., t. I, р. 87, note 2). 50) Rob. de Clari, р. 14. 51) Ibid., р. 92. 52) Ibid., pp. 90-92. Cp. Villehard., t. II, p. 62. 53) Rob. de Clari, pp. 2-3. 54) Ibid., p. 3. 55) Ibid., pp. 79-80. 56) Villehard., t. II, pp. 58-60. 57) Rob. de Clari, p. 81. 58) Ibid. 59) Devast. Constantinop., p. 88. 60) Ibid. 61) Подробно см.: Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 369-370. 62) Raim. de Aguil., p. 251. 63) Ibid., p. 270. 64) Ibid., p. 278. 65) Gunth. Paris., pp. 104-105. 66) Ibid., pp. 105-106. 67) Ibid., р. 68. 68) Rob. de Clari, p. 96. 69) Odo de Diog., р. 34. 70) Ibid., р. 46. 71) Ibid., p. 48. 72) Ibid., pp. 48-50. 73) Ibid., р. 44. 74) Itiner. peregrin., p. 334. 75) Hist. de expedit., p. 98. 76) Anon. Halberstad., р. 12. 77) Ibid., р. 12; ср. Gunth. Paris., p. 72. 78) Anon. Halberstad., p. 42. 79) Gunth Paris., р. 72: Est eis veniale magis minori malo majus bonum compensare quam votum crucis inexpletum relinquere et gressu retrogrado ad suos cum peccato reportare infamiam. 80) Подробный разбор известий хронистов по поводу позиции Иннокентия III в событиях 1202 г. — в ст.: М. А. Заборов, Папство и захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., стр. 164 и сл. 81) Gunth. Paris., p. 94. 82) Villehard., t. II, p. 172. 83) Gunth. Paris., pp. 70-71. 84) Ibid., p. 85. 85) Подробно о взаимоотношениях Венеции и Византии в конце XII — начале XIII в. см. в кн.: Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 294 и сл. 86) Подробно см.: Б. Примов, Жофроа дьо Вилардуен, четвъртият кръстоносен поход и България, стр. 36 и сл.; Sara de Mundo Lo, Cruzados en Byzancio, p. 137 sq.; Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 369. 87) Epist. Innoc. III, lib. V, № 122. Ср. Gesta Innoc. III, § 82. 88) Epist. Innoc. III, lib. V, № 122. Подробно см.: М. А. Заборов, Папство а захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., стр. 162 и сл. 89) Albrici monachi Trium Fontium Chronica, — MGHSS, t. XXIII, p. 880. 90) Martin da Canale, p. 324. 91) См. U. Balzani, Le cronache italiane nel Medio Evo, p. 280. 92) Подробнее об этом см.: М. А. Заборов, Папство и крестовые походы, М., 1960, стр. 133, прим. 9. На протяжении последнего десятилетия к прежним сторонникам теории непричастности Иннокентия III к завоеванию Византия прибавился ряд новых, среди них — Н. П. Соколов, взгляды которого «на виновников и причины отклонения крестового похода» от первоначальной цели во многом совпадают, по его собственному признанию, с трактовкой проблемы в работе Адольфа Вааса (ФРГ) — А. Waas, Geschichte der Kreuzzüge, Bd I-II, Freiburg, 1956. См. Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, Приложение III, стр. 456. Автор этой книги считает сомнительными и даже бездоказательными предпринимавшиеся ранее, в том числе нами, попытки установить соучастие Иннокентия III в организации похода под Константинополь (там же, стр. 498, прим. 1; стр. 502, прим. 66, и др.), полагая, что источники, включая хронику Мартина да Канале, «передают чужие рассказы, представляющие в этом пункте простые сплетни». Рамки настоящего исследования не позволяют входить в детальное рассмотрение спорных вопросов, однако со своей стороны заметим, что Н. П. Соколов, равно как и те из новейших зарубежных медиевистов, чьи воззрения совпадают с его взглядами, крайне преувеличивают доказательную силу эпистолярия Иннокентия III. К сожалению, Н. П. Соколову остались неизвестными некоторые исследования, проливающие новый свет на проблемы Четвертого крестового похода и, в частности, — роль в нем папской дипломатии (например, упоминавшиеся выше труды болгарского ученого Б. Примова и аргентинской медиевистки С. де Мундо Ло). 93) Сохранилось только ответное письмо Иннокентия III Бонифацию Монферратскому, позволяющее реконструировать слова последнего, ранее обращенные к папе (Epist. Innoc. III, lib. VIII, № 133). В этом письме говорятся: ...Quod autem illius adolescentis suscepisti ducatum... consilium fuit dilecti filii, Petri... apostolicae sedis legati... 94) Разбор и оценку этих известий см.: М. А. Заборов, Папство и захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., стр. 163-164. 95) Gunth. Paris., p. 75. 96) Ibid., p. 78. 97) Ibid. 98) Ibid. 99) Guib. Novig., p. 120. 100) Ibid., p. 142. 101) Ibid., p. 196 sq. 102) Подробно см.: L. Boehm, Studien zur Geschichtsschreibung des ersten Kreuzzuges. Guibert von Nogent., Diss., München, 1954, S. 121 sq. 103) В хрониках XII в., затрагивающих историю Первого крестового похода, исследователи давно уже обнаружили такого рода заимствования: а.) из «Деяний франков» Анонима — в хрониках Пьера Тудебода, Бодри Дольского, Роберта Монаха, Раймунда Ажильского (К. Клайном было высказано предположение, впрочем, недоказуемое, будто провансальский капеллан и рыцарь Аноним были знакомы друг с другом и во время похода делились материалами, которые каждый собирал и записывал самостоятельно; отсюда исследователь выводил совпадение многих описаний в обеих хрониках — см. С. Klein, Raimund von Aguilers, S. 135), Гвиберта Ножанского, Эккехарда Аурского, Ордерика Виталия, Гюга Флэрийского, Генриха Гентингдонского, амонимного автора «Саксонских анналов» и многих других летописцев более позднего времени (см. L. Bréhier, Histoire anonyme de la première croisade, Introduction, p. XIV sq.; cp. «The Deeds of the Franks and the other Pilgrims to Jerusalem», ed. by R. Hill, Ihtroduction, p. XI); б) из «Иерусалимской истории» Фульхерия Шартрского — у Гвиберта Ножанского, Бартольда де Нанжи, Эккехарда Аурского, Готье Канцлера, Альберта Аахенского, Ордерика Виталия, Вильяма Малмсбэрийского, Лизьярда Турского, Ричарда Клюнийского и даже Матвея Эдесского, а равно и в гораздо более поздних хрониках (см. Fulcherii Cannotensis Historia Hierosolymitana, ed. H. Hagenmeyer, Heidelberg, 1913, S. 71 sq., 87 sq.); в) из хроники Бодри Дольского — у Ордерика Виталия и Винсента Бовэзийского; г) из «Истории франков, которые взяли Иерусалим» Раймунда Антильского — у того же Винсента Бовэзийского и особенно — Гийома Тирского; д) из Роберта Монаха, служившего источником чуть ли не для всех, по замечанию П. Риана, дошедших до нас поэтических произведений о Первом крестовом походе. См. F. Kraft, Heinrich Steinhöwels Verdeutschung der Historia Hierosolymitana des Robertus Monachus, 1906, S. 5, Anm. 4. По мнению Г. Марквардта, даже «Песнь об Антиохии» покоится на известиях Роберта Монаха (G. Marquardt, Die Historia Hierosolymitana des Robertus Monachus, Diss., Königsberg, 1892, S. 02). Однако, вопреки этой точке зрения, французский исследователь А. Атам полагал, что поэмы о крестовых походах «ровно ничем не обязаны никому из историков (ne doivent rien, absoilument rien, à aucun historien)», — см. А. Hatem, Les poèmes epiques des croisades, Paris, 1932, p. 401, note 3. С конца XII и в XIII в., после создания в 1169—1184 гг. «Истории деяний в заморских землях» Гийома Тирского, именно эта компиляция затмила в качестве источника для прямых заимствований все прочие хроники XII в. Труд Гийома Тирского наряду с хрониками Винсента Бовэзийского и отчасти Сигберта из Жамблу сделался своего рода главнейшей сокровищницей для авторов, писавших о событиях 1096—1099 гг. Г. Зибель в специальном исследовании этого вопроса, помещенном в первом издании его «Geschichte des ersten Kreuzzuges» (1841, S. 149, 158), показал, что хроника архиепископа Тирского переписывалась историками вплоть до XIX в. Быть может, единственной соперницей его «Истории деяний в заморских землях» являлась «Иерусалимская история» Роберта Монаха, которая на протяжении всего средневековья оставалась популярнейшим источником сведений о Первом крестовом походе. См. L. Boehm, «Gesta Dei per Francos» oder «Gesra Francorum»? Die Kreuzzüge als historiographisches Problem, — «Saeculum», Bd 8, Heft 1, 1957, S. 52. |