Глава II
На бахчах уже пылают огненной желтизной знаменитые хорезмские дыни, в садах дозревает инжир, наливаются янтарным соком виноградные гроздья. Неделя-другая, и появятся первые птицы с далекого [39] севера. Утомленные перелетом через пустыню, они задержатся в оазисе, наполняя тугайные заросли немыслимым гомоном, щебетом, свистом. Чуть позднее приметы осени станут обнаруживаться по утрам — выбежишь на рассвете в сад и жмуришься от серебряной изморози, покрывшей траву и листья, босые ноги леденеют до судорог, сонные дворовые раскладывают костры, торопясь согреть воду для омовения. Выезд на сайль назначается в ночь на четверг. Чем меньше остается времени, тем больше суетятся дворовые, стараясь ничего не упустить. Бестолковая беготня прекращается лишь к вечеру среды, когда Абу Наср выходит лично проверить праздничный поезд. Он спускается в сад в сопровождении кадхудая и, небрежно отвечая на приветствия, идет в хозяйственный двор, где уже стоят груженные скарбом арбы. При виде хозяина арбакеши вскакивают на ноги, поправляют кушаки на лощеных халатах. Все готово к отъезду, и часом позже, когда стража отбивает вечернюю зóрю, Абу Наср приказывает трогаться в путь. Наполняя округу немыслимым скрипом огромных, в полтора человеческих роста, колес, тяжелые арбы одна за другой выкатываются из ворот, исчезают за поворотом. Мухаммед, едущий с Абу Насром в голове колонны, то и дело оглядывается назад, туда, где в клубах пыли постепенно тает, уменьшаясь в размерах, портал усадьбы, оберегаемый от дурного глаза бараньими рогами, вихревыми розетками в виде маленьких солнц. Ближе к ночи арбы выходят к караванному тракту, уже исполосованному тысячами колес. Отовсюду доносится, приближаясь и нарастая, заунывный скрип, словно обоз несметного войска под покровом темноты подтягивается к месту сражения, не делая привалов, чтобы поспеть точно к утру. Растянувшаяся на целый фарсах процессия у каждого кишлака пополняется новыми арбами: кажется, весь Хорезм двинулся в ту ночь на осенний сайль. Едут семьями, общинами, махаллями, то и дело возникают заторы, начинается возбужденный галдеж, перебранка, ссоры, не обходится и без оплеух, и тогда к месту потасовки спешат старейшины-яшаулы и растаскивают забияк, случается, не без помощи камчи. Лишь на рассвете праздничный поезд добирается до гумбаза, арбакеши, сидящие верхом на лошадях, криками разгоняют толпу, пробираясь к отведенной для Абу Насра стоянке. Здесь уже суетится челядь, прибывшая [40] днем раньше, — вьются дымки над разложенными с ночи кострами, в закопченных казанах побулькивает щекочущий ноздри плов. Праздник начинается в полдень, но уже с утра то и дело трубят сурнаи, скрип прибывающих повозок тонет в многоголосом гуле огромного, раскинувшегося, насколько видит глаз, праздничного городка. Гумбаз стоит на возвышении, справа от него закругляется, огибая холм, караванный тракт, слева, за невысоким дувалом, сереют надгробья заброшенного кладбища. У входа в гумбаз, украшенного разноцветными знаменами-тугами, толпа правоверных: самые благочестивые уже выстроились в круг, совершая ритуальный обход священного места; женщины, протискиваясь из задних рядов, привязывают к древкам разноцветные лоскутки — каждый из них означает обет, данный всевышнему. Добравшись до гумбаза, паломники пытаются прикоснуться к его порогу, древку знамени или на худой конец просто к стене и затем проводят руками по лицу, преисполняясь благодати. Сюда же ведут, негромко прося людей посторониться, увечных или тронувшихся умом, в чьи бренные тела вселился джинни: буйных, дико озирающихся по сторонам тащат со связанными руками втроем и вчетвером, заваливаясь при каждом их неожиданном рывке. Молодежь, приехавшая сюда повеселиться, вообще не подходит к гумбазу. Девушки, сбившись в стайки, перешептываются, дерзко поглядывают на парней, напустивших на себя притворное равнодушие — с выходом солнца в зенит им предстоит помериться силами в борьбе «кураш» с силачами из соседнего кишлака, и они важничают, скрывая волнение. Незадолго до полудня прибывают арбы с маскарабозами, которые, не доехав до места, начинают сыпать шутками направо и налево — толпа отзывается веселым смехом. Канатоходцы еще вчера установили все, что необходимо для представления, и теперь, подпрыгивая, повисают на канате, пробуют натяг. В полдень сурнайчи возвещают начало праздника. На арбах, поставленных полукругом, поднимаются во весь рост нарумяненные певички и начинают петь высоко, пронзительно, пытаясь перекричать гомон толпы. Постепенно шум стихает, и тогда на середину круга выскакивают юные танцовщики-огланы. Поощряемые возбужденными возгласами, они пускаются в пляс; Мухаммеду, сидящему [41] в первом ряду, слышно их разгоряченное дыхание. В ритмичных телодвижениях мальчиков есть что-то вызывающее, дразняще-непристойное, и Мухаммед невольно переводит взгляд на шейхов, которые уже спустились с холма и теперь стоят в сторонке, исподлобья наблюдая за развлекающейся толпой. Видно, что им не по душе кокетливое ломанье певичек, не стесняющихся выставлять на всеобщее обозрение свои размалеванные физиономии, и бесстыдные плотские намеки танцующих огланов. Но больше всего благочестивых святош возмущают кукловоды — ведь это они вкладывают в уста своим тряпичным идолам такие богохульные реплики, за которые каждому из них давно следовало бы вырвать язык. Сегодня шейхи бессильны — сайль, хотя и проводится здесь, у могилы мусульманского святого, в действительности является крестьянским праздником урожая. Кажется, что веселый бог плодородия по неписаному уговору со всевышним на время отменил ограничения, регламентирующие жизнь правоверных, и они самозабвенно отдались сумасшедшей всепоглощающей стихии языческого карнавала. Ни днем, ни вечером, ни позднее, когда вечер перейдет в ночь и майдан осветится кострами, факелами, масляными чирогами, никто так и не вспомнит о молитве. Веселые зрелища «томашо» сменяются трапезой, где в эту ночь по обычаю женщины садятся рядом с мужчинами и без стеснения вмешиваются в общий разговор, не видя в этом особого греха — многое из запретного становится во время сайля дозволенным. Праздник кончается неожиданно — с первыми петухами. Едва заслышав их крики, люди вскакивают с ковров и циновок и со всех ног мчатся к арбам. Уехать надо до зари — считается, что в рассветный час святой выходит из могилы и может рассердиться, увидев веселящуюся толпу. В кутерьме и неразберихе немудрено потеряться, отстать от своих, и тогда придется, глотая пыль, бежать за арбами в надежде, что кто-нибудь протянет руку и подсадит на ходу... Годы пройдут и десятки лет, и век сменится веком... Не эти ли ночные огни вспыхнут отчетливо и ярко в темнеющем сознании в тот миг, когда белую нить уже не отличить от черной? Не к ним ли потянется душа, озябшая от одиночества и печального снега чужбины? [42] * * * Еще во времена Омейядов ислам был провозглашен господствующей религией в Хорезме, но процесс исламизации оказался мучительным и долгим и растянулся на века. Его часом пик русский востоковед В.В. Бартольд назвал X век. Окончательно утвердившись на всей территории Средней Азии и постепенно вытеснив традиционные верования и культы, ислам проявил к их приверженцам гораздо больше великодушия, чем можно было ожидать в те переломные годы, когда арабские завоеватели впервые появились на запыленных конях у границ Византии и Ирана. Вопреки ходячему представлению о пресловутом мусульманском фанатизме (этот миф возник в Европе в эпоху крестовых походов и получил широкое распространение во время войн с Османской империей) именно беспрецедентная для средневекового мира веротерпимость была характерной чертой аббасидского халифата, объединившего под своим зеленым знаменем разные народы и расы. Первым европейским ученым, предпринявшим попытку восстановить истину, был швейцарский востоковед А. Мец, который посвятил истории халифата в IХ—X веках фундаментальное исследование «Мусульманский Ренессанс», увидевшее свет в 1922 году. «Наличие огромной массы инаковерующих, — писал А. Мец, — составляет основное различие между мусульманской империей и средневековой Европой, полностью находившейся под сенью христианства. Речь идет о так называемых покровительствуемых религиях, которые с самого начала препятствовали мусульманским народам создать единую политическую структуру. Христианская церковь и синагога всегда оставались как бы чужеземными государствами внутри империи ислама, которые, добиваясь договоров и сохранения своих прав, не давали растворить себя... Необходимость как-то ладить между собой создала прежде всего некую, неизвестную средневековой Европе, веротерпимость». В X веке самыми крупными покровительствуемыми общинами в мире ислама были христиане и иудеи. По законам того времени они пользовались весьма широкими, а во многих случаях и равными с мусульманским населением правами. В аббасидском халифате убийство христианина или иудея наказывалось столь же строго, как убийство мусульманина, — откупная плата за кровь была [43] одинаковой. Покровительствуемым не ставилось ограничений в выборе профессии, и средневековые источники свидетельствуют, что в X веке многие христиане и иудеи сколотили себе солидные состояния, занимаясь банкирской деятельностью, ростовщичеством, крупной торговлей, медициной. Немало было среди них и чиновников, успешно продвигавшихся по служебной лестнице и даже получавших назначения на важнейшие государственные посты. Инаковерующие обычно жили в отдельных кварталах, хотя и здесь закон не предусматривал никаких ограничений. Во главе христианского населения халифата стоял несторианский католикос, имевший постоянную резиденцию в Багдаде. Его власть распространялась на все несторианские общины Востока, но согласно халифским рескриптам считалось, что в его ведении находятся и другие ответвления восточнохристианской церкви. В Багдаде размещалась и резиденция «реш галута», возглавлявшего многочисленную иудейскую общину халифата. За покровительство, оказываемое им мусульманскими властями, все инаковерующие обязаны были платить подушную подать, которая определялась в один, два или три золотых динара в год в зависимости от имущественного положения налогоплательщика. По всему халифату иноверцы свободно отмечали свои религиозные праздники, и это не вызывало враждебной реакции со стороны мусульман. Правда, в исторических хрониках есть сообщения о распрях и даже кровопролитных инцидентах, когда толпы мусульман громили и поджигали церкви и синагоги, но подобное случалось редко и, как правило, встречало противодействие властей. Чтобы картина сосуществования религиозных общин не выглядела слишком идиллической, необходимо указать и на некоторые предписания, ущемлявшие права иноверцев. Так, например, покровительствуемым вменялось в обязанность носить одежды определенного цвета и покроя, передвигаться по городу только на ослах или мулах и ни в коем случае не появляться верхом на конях, а также следить, чтобы возводимые ими дома и культовые здания не оказывались выше мечетей. Однако эти требования чаще всего игнорировались иноверцами, а если и выполнялись, то лишь на первых порах и далеко не в полной мере. Не менее вольготно жилось иноверцам в восточных областях халифата — в Хорасане, Мавераннахре и [44] Хорезме. Буддийские святилища соседствовали здесь с зороастрийскими храмами огня, и рядом с христианскими монастырями нередко располагались языческие капища. Своеобразная религиозная ситуация создалась здесь с приходом к власти местной династии Саманидов, которые считали себя потомками сасанидских царей и, возводя свой род к легендарному Бахраму Чубину, не считали необходимым скрывать свои проиранские симпатии. Их стремление к возрождению древних культурных традиций дало простор никогда не умиравшей в этих краях памяти о героическом прошлом Ирана; бухарские эмиры были большими ценителями поэзии на фарси, пронизанной мотивами из иранского эпоса, и даже открытое восхваление зороастризма ни одному из этих мусульманских правителей не резало слух. В Бухаре в X веке по-прежнему сохранялась значительная зороастрийская община, и в окрестных селениях Рамитан и Рамуш Бухар действовали храмы огнепоклонников. Другая крупная община обосновалась в Самарканде; там же вплоть до начала XI века находились обители приверженцев манихейства, которых называли «нигошаками». Христиане, иудеи и язычники, продававшие своих идолов у стен бухарской мечети Мох, мусульманские секты, державшие свои медресе и странноприимные дома во многих городах Мавераннахра, — все это существовало и сосуществовало в саманидской державе, переживавшей накануне своего крушения невиданный культурный подъем. Такова была атмосфера, в которой рос и воспитывался Мухаммед. В доме Ибн Ирака он уже в детские годы освоил весь круг предметов, составлявших основу традиционного мусульманского образования, получил весьма обстоятельные сведения по истории — от сотворения мира до здравствующего халифа. Здесь его день начинался и завершался на молитвенном коврике, который, очевидно, успел протереться до дыр, прежде чем однажды явилась мальчику внезапная догадка, что главное в исламе — не эти молитвы и не предание, а поразительная идея единого и всевышнего бога, являющегося первопричиной всего сущего на земле. В этом же доме Мухаммед, безусловно, получил и первые уроки веротерпимости: хорезмийские ученые разных вероисповеданий съезжались сюда на меджлисы, где в жарких спорах рождалась истина, одна и общая для всех. [45] Так закладывалась в мальчике убежденность в том, что ценность человека не зависит от его этнической, религиозной и даже кастовой принадлежности. Любой человек заслуживает уважения прежде всего за свои знания и добродетельность — вот что является истинным мерилом его состоятельности и источником интереса к нему... Сосредоточенность, наблюдательность, настойчивое стремление во всем добираться до самой сути и начатое всегда доводить до конца — эти качества проявились у Мухаммеда уже в раннем возрасте. Наблюдая со стороны за своим питомцем, мучительно пытающимся найти объяснения многим, очевидным для взрослых явлениям, Абу Наср незаметно улыбался, но на помощь не спешил: подсказки нужны лентяям, а этот упрямец пусть до всего доходит своим умом. Однажды во время выезда на осеннее казу произошел такой случай. День был солнечный, жаркий; ветерок, задувавший с реки, гнал по потрескавшейся земле пылевые поземки. Сильный порыв, сорвав с земляной насыпи залежалый песок, закрутил его столбом и погнал вдоль арыка туда, где Абу Наср, сидя на корточках, замерял глубину дна. Оглянувшись на крики, Абу Наср хотел было схватить Мухаммеда, вертевшегося рядом, и, прижав его к себе, повернуться спиной к смерчу. Но мальчик неожиданно вывернулся, отбежал на несколько шагов и, вытащив из-за кушака нож, с силой швырнул его в надвигающийся вихрь. Когда пыль улеглась, Абу Наср увидел мальчика, сидевшего на насыпи с ножом в руках. — Вот, — сказал он, протягивая Абу Насру нож. — Крови нет. Только тогда Абу Наср сообразил, что произошло. Он вспомнил, что, по народному поверью, в смерче скрывается злой дух — джинн и, если бросить в него нож, на лезвии останутся капельки крови. Глядя на обескураженного Мухаммеда, Абу Наср не смог сдержать улыбки: верный привычке все подвергать сомнению, его ученик поставил первый в жизни научный эксперимент. * * * Диогена спросили, отчего богач не ходит к дверям образованного человека, а ученый ходит к дверям богача. Он ответил: «Потому что ученый знает ценность денег, а богач не ведает о превосходстве знания». [46] Наверняка Мухаммед не раз слышал этот анекдот, который в X веке любили рассказывать в мусульманских научных кружках. На Востоке считалось, что образованность составляет высшее достоинство человека. Слова Аристотеля: «от природы все люди стремятся к знанию», открывающие его «Метафизику», перекликались с известным предписанием пророка искать знания, даже если ради этого пришлось бы отправиться в Китай. «Знание лучше собственности, — утверждал зять пророка, последний праведный халиф Али. — Ведь оно защищает тебя, тогда как собственность нуждается в твоей защите». Такую апологию знания можно объяснить очень просто. Дело в том, что в раннем исламе не разделялись понятия «знание» и «вера» — считалось, что это в принципе одно и то же. Знание было одним из самых существенных качеств, или атрибутов, бога, которого называли не только всемогущим, милостивым и милосердным, но и всеведущим. Основным же качеством мусульманина являлась вера, или знание, а точнее, познание бога. На протяжении веков соотношение понятий «знание» и «вера» менялось, переосмыслялось, получало различные истолкования в практике соперничавших богословских школ. Тем не менее представление о знании как о постижении бога прочно утвердилось в исламской традиции, благодаря чему престиж мусульманского богослова, посвятившего себя изучению Корана и предания, стал исключительно высок. Со временем это уважительное отношение было перенесено на любую образованность — в реестр богоугодных попали и такие вполне светские дисциплины, как история и география, а позднее даже естественные, или «древние», науки — астрономия, математика и механика. По мере приобщения мусульманского мира к достижениям античной и эллинистической мысли идея о превосходстве науки над всеми другими видами человеческой деятельности прочно утвердилась в сознании общества. Этому немало способствовала и завоевавшая мир ислама платоновская идея о «просвещенном монархе» — не только халифам или эмирам, но даже мелким феодальным властителям отныне приличествовало выступать в роли меценатов, покровителей наук и искусств. Однажды крупнейший среднеазиатский мыслитель Фараби (870—950) прибыл ко двору хамданидского правителя Алеппо эмира Сейфа ад-Дауля. Желая продемонстрировать особое почтение к именитому гостю, эмир [47] предложил ему сесть. «Какое мне занять место? — осведомился Фараби. — Сообразно моему рангу или твоему?» — «Сообразно твоему рангу», — великодушно разрешил эмир. «Твоя воля», — сказал Фараби и, к великому изумлению хамданидских сановников, взобрался на трон. Эту историю, которая скорее всего была чистейшим вымыслом, в X веке передавали из уст в уста, восхищаясь как смелостью философа, так и благородством эмира, признавшего авторитет знания выше авторитета власти. В научных собраниях того времени нередко обсуждалось и высказывание арабского грамматиста VII века Абу-л-Асвада ад-Дували: «Нет ничего более могущественного, чем знание. Это подтверждается тем фактом, что цари властвуют над людьми, а ученые — над царями». В словах ад-Дували прослеживается отголосок еще более ранней сентенции, приписываемой сасанидскому монарху Аноширвану, которого иранцы считали воплощением мудрости и справедливости: «Когда всевышний желает добра какому-нибудь народу, он дает знание его царям и царскую власть его ученым». Такое отношение к науке и ученым существовало в Хорезме, по-видимому, еще в древние времена, и ислам лишь развил и углубил идею Платона о неразрывных узах, которыми были связаны знание и политическая власть. К античной традиции восходило и утвердившееся в мире ислама представление о том, что знание и богатство никогда не идут рядом, хотя в принципе почтение к богатству не считалось несовместимым с ученостью. Из сетований на бедность, являющуюся уделом образованного человека, составился даже особый поэтический жанр, но попрошайничеством, как правило, занимались поэты, а ученые, обойденные вниманием правителя, утешали себя тем, что знание стоит выше богатства. «Твое знание, — говорили они, — принадлежит твоей душе. Твое богатство принадлежит лишь телу». Крупнейшие научные центры существовали при дворах правителей, просвещенных либо числивших себя таковыми и для укрепления своего авторитета собиравших по всему миру коллекции из самых светлых умов. В Хорезме, как и всюду в халифате, ученые состояли на службе при дворе. Астрономы занимались астрологическими предсказаниями, математики руководили строительством фортификационных сооружений и оросительных каналов, а филологи и историки, чьи знания нельзя было использовать [48] в практической сфере, составляли словари, династийные хроники и биографические своды, а иногда назначались «надимами» (собеседниками) хорезмшаха, что позволяло им проявлять свои способности в весьма широком спектре — от политического советника до придворного шута. Ученые при дворе составляли замкнутый кружок, своеобразную касту избранных. Трепетное отношение к знанию, свойственное мусульманскому обществу в целом, в их среде граничило с культом. Это, в свою очередь, формировало представление об идеальном ученом как о самоотверженном и бескорыстном труженике науки, отдающем ей все свое время и силы. Вот как писал об этом историк и путешественник X века Мукаддаси, который, как мы уже упоминали, в числе прочих стран посетил и Хорезм: «Наука открывает свое лицо лишь тому, кто целиком посвящает себя ей с чистым разумом и ясным пониманием и, вымолив себе помощь аллаха, собирает воедино все силы своего рассудка, кто, засучив рукава, бодрствует ночи напролет, утомленный рвением, кто добивается своей цели, шаг за шагом поднимаясь к вершинам знаний, кто не насилует науку бесцельными отступлениями и безрассудными атаками, кто не блуждает в науке наугад, как слепой верблюд в потемках. Ученый не имеет права разрешать себе дурные привычки и давать совратить себя своей натуре, должен избегать общества, отказаться от споров и не быть задирой, не отвращать взора от глубин истины, отличать сомнительное от достоверного, подлинное от поддельного и постоянно пребывать в здравом рассудке». Созданный Мукаддаси собирательный образ ученого не был плодом воображения — люди такого типа существовали реально, и именно в их среде рос и формировался юный Бируни. Уже в детские годы он отличался поразительной трудоспособностью, умением погружаться в работу с головой, полностью отрешаясь от повседневных будничных забот. Постоянно видя живой пример в лице своего учителя Ибн Ирака, успешно сочетавшего теоретические изыскания с практической деятельностью в области ирригации и строительства, Мухаммед органично воспринял характерную для хорезмийской научной школы ориентацию на решение прикладных задач. [49] * * * «Если тебе скажут: ты разделил десять на две части, умножил одну из частей на другую, а затем одну из них на себя, тогда произведение на себя стало равно одной из частей, умноженной на другую и взятой четыре раза». Попробуем решить эту задачу, взятую из алгебраического трактата IX века. Сегодня каждый, кто знаком с математикой в пределах школьного курса, без особого труда сведет ее к уравнению х2 = 4х(10–х). Его можно привести к уравнению 5х2 = 40х, из чего следует, что х = 8. Однако во времена Бируни математики мусульманского Востока еще не пользовались алгебраической символикой. Вычисления носили риторический характер, все правила, а нередко и числа передавались словами, а поэтому, решая задачу, сведенную нами к несложному линейному уравнению, Мухаммед должен был рассуждать следующим образом: «Прими одну из частей за вещь (вещью средневековые арабские математики называли неизвестное. — И. Т.), тогда другая есть десять без вещи. Умножь десять на десять без вещи, будет десять без вещей без квадрата. Далее умножь это на четыре, так как тебе сказано: четыре раза. Получается четыре произведения одной из частей на другую, то есть сорок вещей без четырех квадратов. Затем умножь вещь на вещь, то есть одну из частей на себя. Получится: квадрат равен сорока вещам без четырех квадратов. Восполни это четырьмя квадратами и прибавь их к квадрату. Получится сорок вещей равных пяти квадратам. Поэтому один квадрат равен восьми корням, это шестьдесят четыре. Корень его — восемь. Это одна из частей, умноженная на себя. Остаток от десяти — два, это другая часть». Сложновато, не правда ли? Во всяком случае, выглядит весьма громоздко. Правда, Мухаммед, привычный к риторической манере, вряд ли испытывал какие-либо неудобства при решении подобных задач. В 985 году, когда ему исполнилось двенадцать лет и он стал совершеннолетним, они уже наверняка давно казались ему пустяковыми — к тому времени за его спиной было уже несколько лет систематических занятий математикой, к которой Абу Наср начал приобщать его, едва лишь мальчик научился писать. Впрочем, не исключено, что первые шаги были сделаны еще до этого — ведь «арифметике пыли», требующей умения выводить цифры на [50] покрытой песком счетной доске, предшествовали две другие: «арифметика воздуха», в которой все вычисления производятся в уме, и «арифметика пальцев», где твои счетные инструменты всегда находятся при тебе. «Арифметика пальцев», известная в торговой практике с глубокой древности, дала толчок развитию десятичной системы счисления. Способы обозначения чисел развивались и совершенствовались на протяжении веков усилиями многих народов. Одна из ранних и наиболее примитивных систем возникла в Древнем Египте, где значения от 1 до 9 изображались соответствующим количеством вертикальных палочек, для десятков и сотен существовали особые знаки, повторявшиеся в зависимости от требуемого значения определенное число раз. Вертикальные черточки, с добавлением ряда символических знаков составили основу существующих и сегодня римских цифр; несколько похожая система так называемых геродиановских цифр существовала у древних греков. Многие народы древности в обозначении числа шли принципиально иным путем, используя в качестве цифр буквы алфавита — при этом числовое значение зависело от места той или иной буквы. Буквенная система впервые возникла у древних финикийцев, и в дальнейшем ее с теми или иными изменениями применяли греки, евреи и арабы. Аналогичная система была принята в древности у славянских народов, а также у грузин и армян. Значительный шаг вперед в совершенствовании нумерации был сделан в Древнем Вавилоне, где возникла первая в мире позиционная система счисления, в которой числовое значение зависело от положения знака в записи числа. Но поистине революционное значение имело изобретение индийцами позиционной десятичной системы — с девятью цифрами и пустым местом, или пропуском, для обозначения нуля. Справедливости ради отметим, что понятие нуля возникло еще у астрономов александрийской школы, и индусы познакомились с ним лишь в IV веке н.э., когда, спасаясь от христианских преследований, многие греческие ученые бежали в Иран и Индию. Так единственному из десяти знаков, обозначавшему «ничто», десятичная позиционная система, как выяснилось, была обязана всем. В раннем средневековье эллинистический мир по-прежнему пользовался греческой буквенной записью цифр, но слухи о существовании у индийцев иной, более совершенной, системы счисления уже доносились и [51] сюда. В 622 году, в том самом, которым открывается эра ислама, сирийский епископ-монофизит Север Себохт, автор известного трактата об астролябии, написал такие слова: «Я не стану касаться науки индийцев, народа, отличного от сирийцев, их замечательных открытий в астрономии, более глубоких, чем открытия греков и вавилонян, их системы счисления, превосходящей все описания. Я хочу лишь сказать, что счет производится при помощи девяти знаков. Если бы об этих вещах узнали те, кто думает, будто достиг пределов науки только потому, что говорят по-гречески, то они убедились бы, что имеются и другие, знающие кое-что». Индийские цифры вскоре были заимствованы арабами, которые внесли в них некоторые изменения, приспособив к своей манере письма. Первым оригинальным сочинением, где подробно описывалась десятичная позиционная система и приводились арифметические действия с помощью индийских цифр, была «Книга об индийском счете», созданная в IX веке земляком Бируни, великим математиком средневековья Мухаммедом ибн Мусой ал-Хорезми. Правда, шестидесятеричные дроби, использовавшиеся в астрономических расчетах, мусульманские ученые еще долгое время предпочитали обозначать буквами арабского алфавита, а в торговых сделках числа по-прежнему записывались словами, но это уже не имело принципиального значения — с середины IX века десятичная позиционная нумерация начинает входить в обиход математической науки, способствуя бурному развитию различных ее отраслей. * * * Оглядываясь назад, Абу Наср удивлялся успехам, которых Мухаммед достиг за сравнительно короткий отрезок времени, прошедший с того дня, когда он впервые остроконечной палочкой вывел на счетной доске девять понятных цифр и, тяжело вздохнув, добавил десятую, непонятную, в виде кружка. От арифметики целых постепенно перешли к арифметике дробей, решая задачи из руководства арабского математика Абу-л-Вафа ал-Бузджани на определение разряда произведения по разрядам сомножителей или частного — по разрядам делителя и делимого. С каждым днем усложняя задания, Абу Наср старался привить мальчику вкус к практической стороне дела — так начались бесконечные расчеты денежных [52] сделок, определение долей несуществующих наследств, вычисления воображаемых площадей. Когда наконец все практические руководства по математике были исчерпаны, Абу Наср стал предлагать Мухаммеду трактаты теоретического характера, и мальчик проглатывал их один за другим, восхищенно комментируя наиболее интересные места, словно речь шла об увлекательном чтении, а не о проблемах теории чисел или геометрическом построении корней. Изучая труды багдадских ученых, Мухаммед не мог не заметить, как много среди них было его земляков — не только хорезмийцев, но и уроженцев других областей Средней Азии. Впрочем, вряд ли это казалось ему удивительным. Он знал, что в отличие от Дамаска, устремленного на Запад, в сторону Византии и Средиземного моря, где были сосредоточены внешнеполитические заботы Омейядов, Багдад с самого своего основания в 762 году целиком ориентировался на Восток. Хорасан был колыбелью аббасидского движения, и там багдадские халифы имели больше всего сторонников, на которых они могли положиться в случае внешней опасности или внутренних смут. На рубеже VIII—IX веков Багдад стал крупнейшим интеллектуальным центром империи, и туда с восточных окраин халифата потянулись поэты, богословы, ученые. Аббасидские халифы, остро нуждавшиеся в образованных людях, охотно зачисляли на службу всех, кто успел проявить себя на поприще изящной словесности или точных наук, и оказывали им покровительство, следуя в этом сасанидским традициям, которые стали возрождаться при их дворе. Сосуществование в халифате представителей различных вероисповеданий неизбежно вызывало полемику между ними, но в попытках доказать превосходство своей религии ни одна община не могла подкрепить приводимые ею доводы авторитетом священных книг: то, что было бесспорным для одних, не являлось доказательством для других. Сознавая бессмысленность ссылок на Коран в диспутах с иноверцами, мусульмане вынуждены были прибегать к логическим аргументам, заимствованным из понятийного арсенала античной философии. Это обстоятельство дало импульс переводческой деятельности, благодаря которой ученые ислама впервые соприкоснулись с великими достижениями древнегреческой и эллинистической мысли. На арабском языке появились не только сочинения античных философов, но и многочисленные [53] трактаты по астрономии, математике, медицине и другим «древним наукам». К тому времени мусульманский мир был уже знаком с научным наследием Индии и Ирана: астрономические трактаты, переведенные с санскрита и пехлеви, стали первыми практическими руководствами для арабских астрономов. Математическая теория планетных движений греческого ученого Клавдия Птолемея, изложенная в его знаменитом «Альмагесте», которому предстояло в течение многих веков определять магистральные пути развития астрономии, в то время была еще неведома арабам. Эпоха «Альмагеста» наступила позднее. В конце XIII века халиф Харун ар-Рашид основал в Багдаде так называемый «Дом мудрости» — научное учреждение, где были собраны лучшие по тем временам переводчики. Приобщение мусульманского мира к греческой науке было поставлено на государственную основу. Всего несколько десятилетий потребовалось для того, чтобы сделать достоянием арабского читателя сочинения Аристотеля, Платона, Евклида, Архимеда, Аполлония, Гиппарха, Эратосфена, Менелая, Гиппократа, Диоскорида, Галена и многих других мыслителей и ученых античной и эллинистической эпох. Уже в конце VIII века переводчики «Дома мудрости» подготовили первое арабское изложение птолемеевского «Альмагеста», вслед за этим появились другие переводы, и к середине IX века геоцентрическая система великого александрийца уже завоевала мусульманский мир. После смерти Харуна ар-Рашида в 809 году в работе «Дома мудрости» произошел вынужденный перерыв: яростная борьба за власть между сыновьями покойного халифа Амином и Мамуном отодвинула на задний план все иные заботы. Но в 813 году Мамун одержал ряд побед над войсками брата и, организовав с помощью верных людей дворцовый переворот, сверг его с престола. В Багдаде еще было немало сторонников Амина, и поэтому Мамун, обосновавшийся после смерти отца в Мерве, на время перенес туда халифскую резиденцию. С 813 по 818 год Мерв был фактической столицей халифата — там Мамун от своего имени чеканил монету, принимал иностранные посольства, составлял указы и распоряжения, которые с гонцами направлялись в Багдад. В мервский период Мамун стал собирать вокруг себя самых известных среднеазиатских ученых, рассчитывая по возвращении в столицу укрепить ими штат «Дома мудрости». Слухи [54] о покровительстве Мамуна наукам достигали самых отдаленных уголков Средней Азии — отовсюду в мервский оазис стекались ученые, для которых служба при дворе халифа или крупного феодала в ту пору была единственной возможностью заниматься научными исследованиями. Возвратившись в Багдад, Мамун тотчас возобновил деятельность «Дома мудрости». В период его правления это научное учреждение не только расширилось в несколько раз, но и приобрело совершенно новое направление. Если при Харуне ар-Рашиде «Дом мудрости» был прежде всего переводческим центром, главной задачей которого было накопление «греческой мудрости», то ныне его функцией становится творческое осмысление переведенного на арабский язык философского и естественнонаучного наследия античности и создание на этой основе оригинальных научных трудов. В годы правления Мамуна происходит становление самобытной багдадской научной школы. Ее лучшие представители, осмыслив античные, индийские и иранские традиции, приступили к самостоятельным научным исследованиям в области математики, астрономии, географии, минералогии и других наук. Переводы по-прежнему занимали важное место в деятельности «Дома мудрости». В конце 20-х годов IX века переводчик старшего поколения ал-Хаджадж ибн Юсуф ал-Матар, подготовивший еще при Харуне ар-Рашиде первую редакцию «Начал» Евклида, завершил второй, уточненный, вариант этого величайшего математического трактата и принялся за перевод «Альмагеста», к тому времени уже существовавшего в нескольких версиях на арабском языке. В «Доме мудрости» успешно сотрудничали ученые разных национальностей и вероисповеданий. Христианин Абу Закария ибн ал-Батрик перевел платоновского «Тимея», трактаты Аристотеля «Политика», «О небе», «Метеорология», «О душе». Около ста фундаментальных научных трудов зазвучали на арабском благодаря неутомимой деятельности сирийца Хунейна ибн Исхака. Не только переводчиком, но и крупным ученым был христианин Коста ибн Лука из Баальбека. Он перевел на арабский язык «Начала» Евклида, «Арифметику» Диофанта, «Механику» Герона Александрийского, «Сферику» Феодосия, а также комментарии Александра Афродизийского и Филопона к «Физике» Аристотеля. Следуя, по-видимому, уже [55] установившейся в Багдаде традиции, Коста ибн Лука составил и собственное изложение «Альмагеста». Огромную научную ценность имели и самостоятельные научные труды Косты ибн Луки, и в особенности его математический трактат «О доказательстве действий при исчислении двух ошибок». При Мамуне деятельность «Дома мудрости» приобрела ярко выраженное исследовательское направление. Во главе «Дома мудрости» Мамун поставил крупнейшего математика и астронома Мухаммеда ибн Мусу ал-Хорезми, который организовал в самых широких масштабах опытную проверку достижений древних астрономов, необходимую для дальнейшего развития практической астрономии, геодезии, математической географии и картографии, а также развернул систематические астрономические наблюдения в стационарных обсерваториях, которые были открыты при «Доме мудрости». Первую и самую знаменитую из них, начавшую работать летом 828 года в багдадском районе Шаммасия, возглавил мервский астроном Яхья ибн Абу Мансур. Еще через три года в окрестностях Дамаска была построена вторая обсерватория, ставшая филиалом Шаммасии. После смерти Яхьи ибн Абу Мансура во главе обеих обсерваторий стал другой среднеазиатский ученый Халид ибн Абд ал-Малик из Мерверруда. Сочетая освоение античной науки с собственными изысканиями, проверяя огромный фактический материал, доставшийся в наследство от прошлого, и дополняя его своими наблюдениями, ученые «Дома мудрости» исподволь закладывали фундамент всех тех направлений арабо-мусульманской науки, которые будут определять ее лицо в последующие века. «Ученые прошлых времен и ушедших народов, — писал, воздавая должное предшественникам, Мухаммед ал-Хорезми, — не переставали писать книги по различным разделам науки и отраслям философии, имея в виду тех, кто будет после них, рассчитывая на награду соразмерно своим силам и надеясь, что они будут вознаграждены славой и памятью и им достанется из правдивых уст похвала, по сравнению с которой ничтожны взятые ими на себя труды и тяготы, принятые ими для раскрытия сокровенных тайн науки. Один из них опередил других в том, что не разрабатывалось до него, и оставил это в наследие тем, кто придет после него». Ал-Хорезми умер около 850 года, но багдадская научная [56] школа, в развитие которой внесли значительный вклад ученые Средней Азии, продолжала существовать еще долгие десятилетия. На смену первопроходцам явилось новое поколение математиков и астрономов, в чьем творчестве оригинальное уже преобладает над заимствованным, все чаще звучат критические замечания в адрес авторитетов и подвергается переосмыслению и даже пересмотру многое из того, что еще вчера казалось бесспорным. «В науке стран ислама на первый план вышла математика вычислительного характера, — пишет советский историк науки М.М. Рожанская. — В таких областях, как арифметика и алгебра, приближенные вычисления, учение о числе, был значительно превзойден уровень, достигнутый александрийскими учеными. Требования эпохи вызвали к жизни новые математические дисциплины, например плоскую и сферическую тригонометрию. Развитие математических наук определялось, с одной стороны, традициями восточной математики (арифметико-алгебраическое направление), а с другой — чертами, унаследованными от греческой науки с ее строго логическими теориями и интересом к общим проблемам отвлеченного характера». Вторая половина IX века проходит под знаком научных достижений трех сыновей Мусы ибн Шакира, принадлежавших к той же самой багдадской школе. Читая их сочинения, Мухаммед не уставал поражаться удивительной широте их интересов, простиравшихся практически на все области современной им математики, астрономии и механики. Вспоминая о годах юности, когда ему довелось впервые познакомиться с их трудами, он впоследствии запишет: «Мы изучали... рассуждения сыновей Мусы ибн Шакира, а также и других ученых и нашли, что лучше всего будет принять те данные и поступать согласно тому, что говорили сыновья Мусы ибн Шакира, ибо они не жалели усилий для достижения истины и стояли в свою эпоху одиноко по мастерству и остроте наблюдения». Не менее крупной фигурой был и ученик сыновей Мусы, потомок древних звездочетов из Харрана Сабит ибн Курра, служивший в конце IX века придворным астрологом при дворе халифа Мутадида. Прекрасно владевший греческим языком, Сабит ибн Курра перевел практически все известные в мусульманском мире труды Архимеда и книгу Аполлония «Конические сечения». Его [57] перу принадлежат многочисленные трактаты по различным вопросам геометрии, сферической тригонометрии и астрономии, а также два фундаментальных исследования по механике — «Книга о карастуне» и «Трактат о свойствах веса и его уравновешивании». Из Харрана был родом и крупнейший арабский астроном ал-Баттани, который, приняв ислам, все же не считал нужным скрывать свое сабейское происхождение и даже главный труд своей жизни — объемистый астрономический трактат — назвал сабейским. А вот среднеазиатских ученых во второй половине IX века в Багдаде почти уже не было. Около 961 года в связи со смертью или по каким-либо другим неизвестным причинам оборвалась научная деятельность известного астронома из Ферганы Ахмада ибн Мухаммеда ал-Фергани, а в 864 году умер, лишь немного не дожив до ста лет, последний представитель этой славной когорты — Хабаш Вычислитель из Мерва. Начиная с середины IX века, в Средней Азии одно за другим образуются феодальные государства, практически самостоятельные и независимые от Багдада. Отныне у ученых Мавераннахра нет необходимости покидать родину в поисках феодального двора, где они могли бы вести научные исследования. Во второй половине IX — начале X века самостоятельные научные центры возникают в Мерве, Нишапуре, Кяте, Самарканде, Бухаре. Местные правители начинают отовсюду привлекать именитых ученых, соперничая друг с другом в качестве покровителей наук. Прекращение оттока лучших научных сил в столицу империи способствует формированию и расцвету местных научных школ. * * * Выдающийся современник, еще живший и творивший в Багдаде, Абу-л-Вафа ал-Бузджани, чье руководство по практической арифметике Мухаммед знал наизусть, потряс его своей невероятной многосторонностью — в библиотеке Ибн Ирака хранились еще свежие списки с последних трактатов Абу-л-Вафа по сферической тригонометрии, геометрическим построениям и даже по теории музыки. По совету Абу Насра Мухаммед тщательно проштудировал «Начала» Евклида, особенно VII, VIII и IX книги, где рассматривались основные проблемы теоретической [58] арифметики, и после этого принялся за «Введение в арифметику» позднего пифагорейца Никомаха Геразского. «Начала» Евклида, «Арифметика» Диофанта, «Механика» Герона, «Сферики» Менелая и Феодосия, трактаты багдадских ученых братьев Муса, Сабита ибн Курры, ал-Баттани, Кинди, работы среднеазиатских математиков и астрономов ал-Джаухари из Фараба, Ахмеда ибн Мухаммеда из Ферганы, Хабаша Вычислителя из Мерва, Абд ал-Хамида ал-Васи из Хутталя — вот лишь малая часть огромного корпуса математических трудов, которые освоил Мухаммед. Едва ступив в пределы этого удивительного мира, он сделал окончательный выбор и знал, что уже не свернет с этого пути никогда. Знал об этом и Абу Наср, который, в сущности, и не желал для Мухаммеда ничего иного. И все же, не уставая удивляться поразительной талантливости своего питомца, он вряд ли предполагал, что угловатый, серьезный не по годам подросток, штудирующий основы математики в айване его кятской усадьбы, скоро примет на свои плечи бремя мировой славы. |