Глава III
На султана накатывали приступы ипохондрии. По ночам не хватало воздуха — просыпаясь от удушья, он вскакивал на ноги, судорожно шарил правой рукой под мышкой, по груди. Сердца не было. К утру ночные страхи отпускали, наступало холодное ожесточение, ясность ума. За дверьми опочивальни несмело покашливали фарраши, слышался сердитый шепот любимчика Айяза, оплеухи, всхлипы, цыканье, торопливое шарканье ног. Султан лежал на спине, уставившись в потолок, затянутый узорчатым шелком, отмахивался от жужжащих над головою мух. Мысли были тоскливые, тягостные. Старость подступила незаметно, навалилась на плечи каменной тяжестью — четыре десятка лет в походах, в седле, на продувных ветрах отдавались свистящими хрипами в груди, ломким хрустом в затвердевших суставах, накатами немочи с головокружением, разноцветными бликами в глазах. Понимая, что от судьбы не уйти, не исхитриться, не вывернуться, как нередко случалось на его беспокойном веку, он с раздражением думал о тщете всего сущего. Для того ли он растратил весь свой огонь, не жалея ни себя, ни тех, кто, подчиняясь его железной воле, долгие годы находился рядом, чтобы уйти, растаять без следа именно сейчас, когда огромная держава, создававшаяся в нечеловеческом напряжении сил, переживает расцвет своего могущества? Воспоминания успокаивали, облегчали душу. С лета 1017 года, когда под предлогом мести за зятя он затянул аркан на шеях хорезмских мятежников и Гургандж навсегда отошел к его владениям, никто уже ни на западе, ни на востоке не смел всерьез перечить его воле, а если где и пробовали бунтовать — по недомыслию или [236] излишней строптивости, — длинная рука Газны тут же дотягивалась до горла и держала крепко, не оставляя на послабление никаких надежд. Приходилось, правда, считаться с Караханидами, которым захват Хорезма пришелся явно не по душе, но, изрядно ослабленные междоусобной грызней, ханы из «дома Афрасияба» уже не обнажали клыки, как в прежние времена. В 1018 году ушел в просторы всевышнего союзник Махмуда из правившей в Семиречье ветви Караханидов — Туган-хан, и его наследник Арслан, предпочитавший молитвенный коврик боевому седлу, клятвенно обещал беречь старую дружбу. В подтверждение жена Арслана каждый год посылала в дар Махмуду раба и рабыню; в ответ султан снаряжал послов с тканями индийской работы, жемчугами, византийской парчой. Союзнические отношения сложились у Махмуда и с караханидом Кадыр-ханом Юсуфом, правителем Кашгара и Восточного Туркестана. Беспокойство вызывал лишь родной брат Кадыр-хана — Али-тегин, захвативший Бухару и с помощью кочевых сельджукских племен распространивший свое влияние на весь Мавераннахр, что создавало угрозу северным границам Газневидской державы. В 1025 году было решено совместно с Кадыр-ханом идти войной на Бухару. Нашелся и предлог — жители Мавераннахра, мол, приходят в Хорасан жаловаться на бесчинства Али-тегина, который к тому же обнаглел до такой степени, что стал задерживать в своем уделе послов Махмуда, направлявшихся в Восточный Туркестан. Выступая в поход, Махмуд не ставил цели разгромить бухарского хана — уничтожение одной из ветвей Караханидов неизбежно усилило бы другую, возглавляемую Кадыр-ханом, а это вовсе не входило в расчеты Газны. Просчитывая, как в шахматной игре, несколько ходов вперед, Махмуд стремился одним камнем убить двух птиц: преподать заносчивому Али-тегину кровавый урок и заодно продемонстрировать Кадыр-хану свою военную мощь, поразить его блеском и роскошью своего двора. И то и другое удалось ему в полной мере. Газнийские войска еще только наводили через Джейхун переправу из лодок, связанных железной цепью, а Али-тегин и состоявший у него на службе сельджукский предводитель Исраил уже покинули Бухару, бежали в пустыню, надеясь отсидеться в глухом месте, переждать, пока гроза пройдет стороной. [237] Кадыр-хан, двигавшийся из Кашгара, прибыл в Мавераннахр с опозданием. Дойдя до Самарканда, он круто повернул на юг и вскоре натолкнулся на ставку Махмуда — сказочной горой возвышался посреди бескрайней степи гигантский шатер султана, вмещавший, если верить летописцу, 10 тысяч всадников, не считая челяди и слуг. Разбив лагерь в одном фарсахе от Махмудовой ставки, Кадыр-хан выслал послов с предложением встретиться для разговора с глазу на глаз. Встреча произошла в открытом поле, в оговоренном месте, куда каждый из государей взял с собой лишь охрану из нескольких человек. Вот как описывал эту встречу летописец: «Завидев друг друга, оба сошли с коней; эмир Махмуд еще прежде отдал казначею драгоценный камень, завернутый в платок; теперь он велел вручить его Кадыр-хану. Кадыр-хан также принес с собой драгоценный камень, но вследствие овладевшего им страха и смущения забыл о нем. Расставшись с Махмудом, он вспомнил о камне, послал его через одного из своих приближенных, попросил извинения и вернулся в свой лагерь... На другой день Махмуд велел разбить большой шатер из вышитой парчи и приготовить все для угощения; после этого он через посла пригласил к себе в гости Кадыр-хана. Когда пришел Кадыр-хан, Махмуд велел как можно более пышно украсить стол; эмир Махмуд и хан поели за одним столом. После окончания обеда они перешли в «зал веселия»; зал был великолепно разукрашен редкими цветами, нежными плодами, драгоценными камнями, вышитыми золотом тканями, хрусталем, прекрасными зеркалами и разными редкими вещами, так что Кадыр-хан не мог оправиться от смущения. Некоторое время они сидели; Кадыр-хан не пил вина, так как у царей Мавераннахра нет обычая пить вино, особенно у царей тюрков. Некоторое время они слушали музыку; потом Кадыр-хан встал; тогда эмир Махмуд велел принести достойные его подарки, именно золотые и серебряные кубки, драгоценные камни, редкости из Багдада, хорошие ткани, драгоценное оружие, ценных коней с золотыми уздечками, усеянными драгоценными камнями, десять слоних с золотыми уздечками и палками, осыпанными драгоценными камнями; мулов с золоченой сбруей, носилки для езды на верблюдах, дорогие ковры армянской работы, табаристанские материи, индийские мечи, алоэ из Камбоджи, сандаловое дерево, серую амбру, самок [238] онагров; шкуры берберских тигров, охотничьих собак, соколов и орлов, приученных к охоте на журавлей, антилоп и другую дичь. Он отпустил Кадыр-хана с полным почетом и извинился перед ним за недостаточность угощения и подарков». Махмуд добился всего, что хотел. Впечатление, произведенное им на Кадыр-хана, превзошло все ожидания. Потрясенный могуществом и богатством Махмуда, Кадыр-хан попросил его о помощи в борьбе за Бухару. Махмуд согласился, хотя заведомо знал, что никогда на это не пойдет. Не спешил он и с обещанием скрепить дружбу с кашгарским ханом родственными узами. Когда один из сыновей Кадыр-хана явился через некоторое время в Балх за обещанной ему в жены дочерью Махмуда, незадачливого жениха бесцеремонно отослали обратно к отцу, объяснив, что свадьба откладывается в связи с походом султана на индийский город Сомнатх. Зорко наблюдая за малейшими колебаниями политической конъюнктуры в Мавераннахре, Махмуд, конечно, не мог не заметить усиливающегося влияния кочевых огузских племен, возглавлявшихся предводителями из рода Сельджука. Еще в ходе преследования Али-тегина Махмуду удалось хитростью заманить в свою ставку сельджукского военачальника Исраила, который позднее был сослан в отдаленную крепость в Индии, где и закончил свои дни. После пленения Исраила предводители нескольких сельджукских племен явились к Махмуду с просьбой позволить им переселиться в Хорасан. Взамен они обещали снабжать его армию провиантом и выделять туркменскую конницу в случае войны. По повелению султана кочевникам были выделены пастбища на границе Хорасана, в районе Феравы, Абиверда и Серахса. Там газневидские власти обложили их такими немилосердными поборами, что новые подданные империи время от времени вынуждены были браться за оружие, дабы спасти от голодной смерти себя и своих детей. Дело приняло столь опасный оборот, что один из хорасанских наместников Махмуда всерьез советовал ему либо поголовно истребить сельджуков, либо отрубить каждому из них большой палец, лишив их таким образом возможности стрелять из лука. Поначалу Махмуд не торопился с решением, но постепенно кочевники стали весьма внушительной силой, и ему в конце концов пришлось бросить против них регулярную армию, которая вытеснила их с границ [239] Хорасана. Часть их бежала в пустыни Дихистана, другая — отступила в направлении Балханских гор; небольшая же группа прорвалась к Исфахану и двинулась оттуда на запад, грабя на своем пути местных жителей и угоняя скот. Вспоминая об этих событиях, Махмуд ощущал неприятный холодок у сердца — безошибочное чутье, доставшееся ему от его кочевых предков, подсказывало, что степняки сошли со сцены лишь на время — рано или поздно они вновь появятся на границах, и совладать с ними будет очень нелегко. Западные провинции требовали постоянного внимательного пригляда, и, отправляясь чуть ли не каждую осень в новый поход в Индию, Махмуд ни на миг не выпускал из поля зрения тревожные хорасанские дела. Днем и ночью гонцы-аскудараны мчались к султанской ставке с донесениями хорасанских проведчиков: одно, официальное, в кожаном футляре, хранилось на дне походного кошеля, другое, составленное тайнописью верными людьми, — в восковой упаковке под потником седла. Аскудараны на ходу спрыгивали с коней, подбегали, лобзали землю, вручали оба донесения личному слуге султана. Всякий раз, срывая печать, Махмуд хмурился, стискивал зубы — не явилась ли недобрая весть. Всюду, где тонко, могло оборваться, но более других беспокоили Махмуда его собственные семейные дела. В семье уже много лет не утихала яростная, непримиримая вражда. Недоверие и неприязнь пронизывали взаимоотношения двух сыновей, единокровных братьев, и каждый из них, разумеется, ничем не выдавая своих чувств, втайне ненавидел отца. Махмуд догадывался об этом, но не показывал виду, хотя в минуты одиночества все чаще стала являться ему назойливая мысль о том, что есть в этой распре и его грех — не раз и не два под горячую руку сталкивал он братьев лбами, поощряя, пусть даже без умысла, соперничество в видах на престол. Братья росли и воспитывались вместе, в детстве дружили, но были разные: Мухаммед отличался уступчивостью, благочестием, но был проныра и льстец; Масуд же с младых ногтей кипел честолюбием, норовил во всем быть первым, в мальчишеских играх проявлял дерзкую отвагу, жесткость и в случае обиды без промедления пускал в ход кулаки. [240] Разнимал забияк младший брат султана эмир Юсуф, который был лишь на четыре года старше племянников, вместе с ними учился грамоте и постигал основы наук. В возрасте восемнадцати лет Масуд, отличавшийся высоким ростом и огромной физической силой, уже участвовал в военном походе и даже отличился, поразив метким выстрелом из лука коменданта вражеской крепости, за что Махмуд, ценивший более всего воинскую доблесть, объявил его своим наследником, а еще через несколько лет поставил наместником в Герат. Первые успехи вскружили голову Масуду. Не особо обременяя себя делами службы, он с головой ушел в развлечения. Тайные соглядатаи, приставленные к нему Махмудом, докладывали, что гораздо чаще, чем в присутствии, его можно увидеть в садовом павильоне, где стены расписаны непристойными картинками из «Алфии-Шалфии». Там в компании своих сверстников, сыновей знатных людей Герата, он украдкой пьет вино и предается любовным утехам с певичками, которых тайно доставляют к нему его местные друзья. Разгневанный Махмуд, недолго думая, отозвал сына из Герата и отправил в ссылку в Мультан. Теперь он жалел об этом. Вскоре гнев был сменен на милость, но какая-то незримая преграда встала с тех пор в отношениях между сыном и отцом. С годами взаимная неприязнь усиливалась — немалую роль в этом, видимо, сыграли гератские приятели Масуда, исподтишка настраивавшие его против отца. Серьезность конфликта усугублялась тем, что Масуд был любимцем войска, где со временем его авторитет сделался очень высок. К тому же Мухаммед, мучимый черной завистью к брату, постоянно внедрял в его окружение своих людей и не упускал удобного случая, чтобы очернить его в глазах отца. Накопившаяся ненависть разрядилась неожиданно и жутко. Теперь, вспоминая о том, как это произошло, Махмуд понимал, что совершил ошибку и что исправить ее уже нельзя. А дело было так. В 1029 году Махмуд принял решение идти на Рей. Выступили двумя отрядами: одним командовал сам султан, во главе другого находился Масуд. Как-то раз осведомители сообщили Махмуду, что на одном из привалов гулямы из его личной охраны тайно встретились с сыном, имели с ним долгую беседу и с тех [241] пор поддерживали связь, обмениваясь записками через верных людей. В тот же день султан решил убить сына. На стоянке в местечке Чаштраван Масуд в час предзакатной молитвы прибыл для традиционного поклона в султанский шатер. По окончании церемонии он уже собирался было возвращаться в свой стан, как ему вдруг передали просьбу отца разделить с ним вечернюю трапезу. Еще немного, и кубок с отравленным вином оказался бы в его руке, но человек, посланный верными гулямами, успел предупредить его о замысле отца. Выбежав из отцовского шатра, Масуд в темноте рванулся к коновязи и через четверть часа уже был в своем стане. По его приказу войско тотчас привели в полную готовность; телохранители, обнажив оружие, плотным кольцом окружили его шатер. Так между отцом и сыном произошел окончательный разрыв. Позднее султан объявил, что назначает наследником Мухаммеда и, поручив Масуду наместничество в Рее и других завоеванных на западе областях, спешно отбыл в Газну. Просыпаясь по ночам от приступов ипохондрии, он первым делом вспоминал ту страшную ночь в Чаштраване, в сотый раз задавал себе один и тот же вопрос: что теперь будет с Газной? Ответа не находилось. * * * Бируни узнал о случившемся от Абу-л-Фазла Бейхаки, крупного чиновника посольского дивана, с которым состоял в приятельских отношениях. Познакомились они еще в 1021 году, когда Абу-л-Фазл, совсем еще молодой человек, приехал из Хорасана в Газну и поступил на службу в канцелярию государственного секретаря. Сближение произошло не сразу — началось с молчаливых поклонов на дворцовых церемониях, обмена любезностями, благопожеланий. На первых порах Абу-л-Фазл воздерживался от посещений Бируни, хотя и питал к нему искреннюю симпатию. Хорезмийские пленники тогда еще находились под строгим надзором, и сколько-нибудь тесные контакты с ними для дабира посольского дивана, к тому же только начавшего службу, были небезопасны. Положение изменилось после возвращения Бируни из индийского похода. Султан так и не приблизил его к себе, но в дворцовых кругах знали, что опала снята и придворный [242] астролог находится вне подозрений. К тому времени и Бейхаки уже прочно встал на ноги — покровительство главы султанской канцелярии Абу Насра Мишкана и сам характер службы обеспечили ему политическую протекцию, достаточную для того, чтобы не бояться козней мелких придворных чинов. Посольский диван, в котором служил Бейхаки, занимал особое место среди государственных ведомств Газны. Здесь разрабатывались и приобретали законченный вид важнейшие дипломатические документы; сюда же, прежде чем попасть к султану, стекались секретные доклады от послов, донесения начальников почтовой службы в провинциях, отчеты официальных и тайных осведомителей на местах, шифрованные сообщения от агентуры султана при правителях сопредельных стран. Находясь в курсе важнейших государственных дел и обладая негласной информацией, нередко компрометирующего характера, о многих сановниках и вельможах, Бейхаки сделался весьма влиятельной фигурой в дворцовых кругах — с ним предпочитали ладить даже те, кто был выше по положению и, казалось бы, не зависел от него ни в чем. Будучи прирожденным дипломатом, Бейхаки умел в зависимости от обстановки вести себя по-разному: с одними он был высокомерен и заносчив, с другими — почтительно-вежлив, с третьими находился на короткой ноге. Он умел держать язык за зубами, а если и приходилось высказываться, речь свою строил столь туманно-витиевато, что далеко не каждый проникал в ее истинный смысл. В отличие от молодого энергичного дабира, в своих отношениях с людьми Бируни не признавал никакой дипломатии, но, по-видимому, именно это качество и расположило к нему Абу-л-Фазла, безошибочно угадавшего в нем человека, которому можно полностью доверять. К тому же Абу-л-Фазл высоко ценил Бируни как ученого, проявлял к его научной деятельности глубокий интерес. Много лет спустя в своей знаменитой хронике «История Масуда» Абу-л-Фазл напишет о Бируни: «Он был человек, столь сведущий в словесности и понимании сущности вещей, в геометрии и философии, что в его пору другого подобного ему не было...» Сближение началось на почве общего увлечения событиями прошлого. Абу-л-Фазл, по крупицам собиравший все, что касалось династической истории Газневидов, дотошно расспрашивал Бируни о гурганджских [243] смутах, и, растроганный интересом молодого дабира к трагедии родной земли, Бируни преподнес ему экземпляр своей книги «Знаменитые люди Хорезма». С каждым днем проникаясь все большим доверием к Бируни, Абу-л-Фазл рассказывал ему о закулисных сторонах жизни газнийского двора, призывал к осмотрительности и осторожности, предсказывая после смерти султана великие смуты, неизбежные в ходе жестокой борьбы за власть. Принадлежа, как и его покровитель Абу Наср Мишкан, к числу твердых сторонников Махмуда, Абу-л-Фазл с нескрываемой тревогой говорил о претензиях Масуда на престол. Бируни понимал эти страхи, но предпочитал хранить молчание — неприязнь к Махмуду сидела в нем так глубоко, что не только Масуд, но сам шайтан, окажись он завтра у власти, был бы, по его мнению, благом для этой истерзанной страны. Лично для себя Бируни уже не ждал никаких благоприятных перемен. В последние годы у него наконец появилась возможность спокойно заниматься работой, и уже одного этого было достаточно, чтобы не роптать на судьбу. Куда больше, чем предсказание о дворцовых перемещениях, ето взволновало сообщение Бейхаки о том, что газневидская армия захватила Исфахан и по всему городу запылали огромные костры из книг. Вместе с сочинениями исфаханских ученых в огне погибли многие труды Ибн Сины, которого Махмуд считал опаснейшим из еретиков. Позднее Бейхаки узнал, что сам Ибн Сина, служивший визирем у исфаханского эмира, сумел вовремя скрыться и найти его не удалось. Эта весть настолько обрадовала Бируни, что вопреки своему правилу ни с кем не делиться сведениями, получаемыми от Бейхаки, он тут же бросился к Ибн Ираку. Сообщение о спасении Ибн Сины привело учителя в неописуемый восторг. Всю ночь вспоминали об «Академии Мамуна», о гурганджских ночных дебатах, о добрых товарищах, с которыми навсегда разлучила судьба. * * * Все научные труды, созданные Бируни в периоде 1025 по 1030 год, содержат посвящения людям, чьи имена нам ни о чем не говорят. В источниках о них нет никаких упоминаний, и можно было бы вовсе обойти этот вопрос стороной, если бы не одно весьма любопытное обстоятельство. [244] Дело в том, что «Наука звезд», огромная по объему и, пожалуй, самая популярная книга Бируни, была посвящена женщине. О ней, как почти обо всем, что связано с личной жизнью Бируни, наши сведения до обидного скудны. Известно только, что ее имя было Рейхана и она приходилась дочерью некоему ал-Хасану, выходцу из Хорезма... Обо всем остальном можно только строить предположения и догадки, чего с лихвой хватает в обширной исследовательской литературе о Бируни. Наименее романтическая версия принадлежит академику И.Ю. Крачковскому, увидевшему в Рейхане одну из родственниц хорезмшаха, которая после трагических событий 1017 года попала в Газну. Советский востоковед А.А. Семенов, в целом придерживающийся такой же версии, идет несколько дальше, предполагая, что Рейхана приходилась хорезмшаху не просто родственницей, а сестрой. Гораздо больше простора для романтических построений дает гипотеза известного исследователя М. Низамуддина о том, что таинственная незнакомка была хорезмской покровительницей Бируни и, возможно, именно к ней восходит его так и не разгаданное учеными прозвище Абу Райхан. Соблазнительно сделать еще один шаг и предположить несколько большее — ведь в повествовании о жизни любого мужчины, будь то великий полководец, ученый или поэт, рано или поздно неизбежно появляется женщина. К сожалению, в нашей книге этого не произойдет. О прекрасном поле Бируни нигде не обмолвился ни единым словом, и, хотя в одной из книг решительно высказался о преимуществах брака, все его биографы единодушны в том, что всю свою жизнь он прожил холостяком. Книга «Наука звезд», посвященная неизвестной Рейхане, была написана Бируни около 1030 года. Полное ее название — «Вразумление начаткам искусства звездочетства», но к астрологии она не имеет почти никакого отношения. Указывая на явное несоответствие заглавия содержанию самого сочинения, И.Ю. Крачковский писал: «Оно является введением не исключительно в астрологию, как можно было бы ожидать по этому названию, а большой энциклопедией, в которой последовательно разъясняются технические вопросы и термины геометрии, арифметики, астрономии с географией, хронологией, описанием [245] астрономических инструментов и астрологии». «Наука звезд» состоит из 530 вопросов и ответов, трактующих в несколько упрощенной или, точнее, популярной форме об узловых понятиях точных и естественных наук. Простота изложения и отсутствие в книге ссылочного аппарата позволяют предположить, что Бируни задумал ее как справочник, доступный широкому кругу образованных людей. «Наука звезд», сразу же завоевавшая всеобщее признание и распространившаяся во множестве списков, была не первой книгой, созданной Бируни после «Геодезии». С октября 1025 года он не прерывал работы практически ни на один день и к августу 1027 года написал объемистый трактат «Об определении хорд в круге при помощи свойств ломаной линии, вписанной в него». Этот трактат, получивший сокращенное название «Хорды», содержал различные доказательства известной теоремы Архимеда о свойствах ломаной линии, вписанной в круг. Кроме трех доказательств, восходящих к самому Архимеду, и девятнадцати — принадлежавших математикам Среднего Востока, Бируни приводит в нем одно доказательство своего учителя Ибн Ирака и восемь своих. Помимо этого, в трактат включены задачи на геометрическое построение, всестороннее исследование свойств хорды как тригонометрической функции, а также важнейшая в средние века проблема тригонометрии — определение хорд, стягивающих различные дуги круга. В отдельных главах Бируни рассматривает способы определения уравнения светила, связанные с господствовавшей в античной и средневековой астрономии теорией эпициклов. В то же период Бируни один за другим создает три крупных научных труда: «Поправки к “Элементам” Фергани», «Об использовании кругов азимутов для определения центров домов» и «Гномонику», или «Обособление трактования проблемы теней». В первых двух рассматриваются проблемы астрономического табулирования и сферической астрономии, третий представляет собой фундаментальное исследование о физическом, астрономо-практическом и функционально-математическом аспектах проблемы теней. Задачам определения «лунной эклиптики», или, иначе говоря, пути Луны по небесной сфере, посвящена еще одна написанная в те же годы работа — «Об уточнении стоянок Луны». Наконец, следует упомянуть [246] небольшой, к сожалению, не дошедший до нас трактат «Ключ астрономии», в котором Бируни, судя по некоторым косвенным свидетельствам, касается полемики между приверженцами геоцентрической и гелиоцентрической систем. Судьба не подарила ему волнений и радостей семейной жизни. Но в работе он забывал о своем одиночестве. «Все мои книги — дети мои, — скажет он однажды, — а большинство людей очарованы своими детьми и стихами». * * * Наступила весна 1030 года, оттаяли снега, кочевники двинулись через горные перевалы к летним пастбищам, в Хорасан. В ноуруз во дворце выпустили белого сокола на волю, знатные горожане ходили друг к другу в гости, обменивались подарками, простолюдины дрались кожаными ремнями, брызгались водой. Еще в канун праздника султан велел положить на столик в опочивальне семь серебряных чаш, столько же начищенных до блеска дирхемов, сахар, овечий сыр: белый цвет обладал чудодейственной силой, сулил благоденствие в новом году. Все эти хлопоты оказались пустыми. Встречаясь с Бируни на дворцовых приемах, Абу-л-Фазл отводил его в сторонку, шептал в ухо последние новости. Сразу же после праздников султан заболел. Астма, мучившая его много лет, неожиданно обострилась, от приступов кашля он не мог лежать и спал, сидя в кресле. В минуты облегчения требовал к себе Абу Насра Мишкана, заставлял докладывать о положении дел. Однажды, прервав на полуслове государственного секретаря, он непонятно в какой связи с озлоблением заговорил о сыне: — Этот Масуд — тиран, который никого не признает выше себя. После меня дело перейдет к Мухаммеду, но, увы, Масуд ведь его съест. Жаль и всех наших родичей и свиту, ведь Масуд — человек алчный и любит деньги. За любую малую толику денег, которую заметит у кого-либо, он того истребит с корнем и на место его посадит людей недостойных и негодяев. Абу Наср Мишкан промолчал. На следующий день султан пожаловался, что видел себя во сне сидящим верхом на верблюде: — К путешествию, государь, — сказал Абу Наср и тотчас пожалел о своих словах. [247] Сон оказался в руку. Смерть настигла Махмуда в четверг 29 апреля 1030 года, в час предзакатной молитвы, но сообщили о ней лишь неделю спустя. Историк XV века Мирхонд писал: «Говорят, что султан за два дня до смерти приказал принести из сокровищницы мешки, наполненные серебряными дирхемами и кошели с золотыми динарами, прекрасные драгоценные камни различных видов и всевозможные редкостные драгоценные вещи, которые были собраны им в дни его царствования, и разложить все это на широкой площадке, и эта площадка казалась видевшим ее цветником, украшенным разноцветными цветами, — и красными, и желтыми, и фиолетовыми, и другими. Султан с сожалением глядел на них и громко рыдал, а после долгих рыданий приказал отнести все в сокровищницу, и из всех этих вещей не дал ничего, хотя бы в фельс ценой, тем, кто этого заслужил...» Возможно, это и вымысел, легенда, родившаяся уже после смерти Махмуда, но она, безусловно, точно отражает его нравственный облик. В начале мая Газна наполнилась воплями плакальщиц, закрылись базары, на перекрестках поднялись траурные шатры из ковров. Народ, вываливший на улицы, хлынул из рабадов к шахристану, столпился у ворот, наблюдая, как знатные горожане в белоснежных чалмах бьют себя, словно женщины, по лицу. «Город Газна не таков, каким я видел его в прошлом году... Торговые ряды полны народа, а двери лавок закрыты и заколочены гвоздями... Ходжи убрали чернильницы, руками хватаются за головы, головами бьются о стены. Чиновники горестно отвернулись от дела — ничего не делают, не идут в счетный диван; мутрибы плачут, кусают себе все десять пальцев, бьют себя руками по голове и лицу, как безумные; воины расстроены, в смятении — глаза их влажны, отощали они от скорби и отчаяния... » Так описывал траурную Газну панегирист султана Фаррухи. Придворные поэты быстрее всех опомнились от скорби. Едва ли не на следующий день после появления Мухаммеда в Газне тот же Фаррухи уже повсюду во всеуслышанье читал поздравительную касыду, в которую в спешке вставил несколько строчек из элегии покойного бухарского поэта Рабинджани. [243]
Это стихотворение, написанное в духе известной формулы le roi est mort, vive le roi14), очевидно, пришлось по вкусу Мухаммеду, который еще при жизни отца покровительствовал поэту и во многом способствовал его блестящей карьере при дворе. Растроганному наследнику, пустившемуся сразу по прибытии в столицу в самый безудержный загул, разумеется, не могло прийти в голову, что к этому времени у Фаррухи была уже написана вчерне еще одна касыда, на сей раз посвященная Масуду, в которой придворный лицемер, не обременяя себя угрызениями совести, подстрекательски вопрошал:
Масуд, находившийся в те дни в Исфахане, еще не знал о смерти султана. Неизвестно было и то, как он поведет себя, когда ему доложат, что брат согласно завещанию отца уже находится в столице. Предусмотрительный Фаррухи заготовил эту касыду на всякий случай, впрок. * * * Кое-как пережили лето, а к осени стало ясно, что эмиру Мухаммеду на троне не усидеть. Он и сам, очевидно, чувствовал, что оказался не на своем месте — как бродячая собака, случайно прибившаяся к волчьей стае, заискивал перед знатью, раздаривал казенные деньги, закатывал пиры, где напивался до смерти и, осмелев, в непристойных выражениях поносил брата. Заправлял делами Али Кариб, старший хаджиб покойного султана; вокруг него сплотились узким кругом бывший визирь Хасанак, Абу Наср Мишкан и еще с полдюжины сановников — словом, те, кто благословил прибытие Мухаммеда в столицу и теперь раскаивался, понимая, что за ошибку придется расплачиваться головой. Во дворце царило уныние, диваны работали из рук вон плохо, да и делать было особенно нечего: опасаясь [249] перемен, наместники давно не посылали никаких донесений, и лишь из Лахора время от времени поступали доклады, которые никому не хотелось читать. Все лето Бируни почти не выходил из дому, работал, заканчивая книгу об Индии, задуманную еще несколько лет назад. К сожалению, он нигде не сообщает о хронологии своих посещений Индии, но скорее всего первая поездка не была единственной, и с 1027 по 1030 год ему вновь удалось побывать там с султанской армией, и, возможно, даже не раз. Вне всякого сомнения, «Индия» готовилась и писалась параллельно со многими другими работами по астрономии и математике, и если подвести итог всему, что создал Бируни в эти годы, одно лишь перечисление его трудов, не говоря уже об их объеме, покажется невероятным. За время, прошедшее с его первого путешествия в Пенджаб, он сумел основательно изучить санскрит и теперь смело брался за перевод сложнейших трактатов, стараясь предельно точно изложить их содержание на арабском языке. Это была весьма нелегкая задача, потому что санскритская литература, особенно позднеклассичеекого периода, отличалась крайней усложненностью формы, причудливой иносказательностью стиля; нередко в пределах одного и того же памятника на исходный текст наслаивались позднейшие добавления, окончательно затемнявшие смысл. Иногда, теряя нить, Бируни возвращался к началу, вновь строка за строкой осторожно пробирался вперед, к неясному эпизоду, и так по нескольку раз, до тех пор, пока не удавалось выхватить и удержать в сознании главное, составлявшее самую суть. Затрудняло работу и неважное состояние рукописей, изобиловавших пропусками и описками, которые превращали целые фрагменты в бессмысленный набор слов. «Индийские переписчики невнимательны к языку и мало заботятся о точности, — жаловался Бируни. — Вследствие этого гибнет вдохновенный труд автора, его книга искажается уже при первом или повторном переписывании, и текст ее предстает совершенно новым, в котором не могут разобраться ни знаток, ни посторонний, будь он индиец или мусульманин». Начал Бируни с более доступного и близкого — в числе первых переведенных им книг была «Малая Джатака» («Малая книга о рождениях»), астрологический трактат знаменитого ученого VI века Варахамихиры; следом появилось еще несколько небольших по объему работ по [250] астрономии и математике. Лишь позднее, глубоко изучив естественнонаучное наследие Древней Индии, он приступил к переводам религиозно-философских трудов. «Я долго переводил с индийского сочинения математиков и астрономов, — писал Бируни, — пока не обнаружил книги, которые высоко ценятся индийскими философами и в которых индийские отшельники ищут, соперничая друг с другом, пути поклонения богу». Религия и философия индийцев были предметом особого интереса Бируни. Конечно же, он отдавал себе отчет в том, что книги, попавшие к нему в руки, являются лишь отдельными звеньями единой традиции, для всестороннего изучения которой не хватило бы всей жизни. Но желание хотя бы в общих чертах составить представление об этой традиции, постичь самое существенное и значимое в индуизме и на этих путях приблизиться к пониманию сложного духовного мира Индии было столь велико, что он в считанные годы сумел проникнуть в тайны двух самых распространенных в классический период философских школ — санкхьи и йоги. Первая открылась ему через комментарий ученого VII—VIII веков Гаудапады на «Санкхья-карику», систематическое изложение учения санкхья, сделанное в середине I тысячелетия н.э. Ишвара-Кришной. Классическую йогу он изучал по трудам ее основоположника Патанджали, жившего в III веке н.э. Одно из сочинений Патанджали, название которого ученым до сих пор не удалось установить, Бируни вывез с собой в Газну. Благодаря его неукротимой энергии оба трактата появились в переводе на арабский язык, хотя, наверно, уместнее было бы говорить о переложении, а не о переводе в его современном понимании, поскольку арабские варианты, в целом адекватно передающие содержание первоисточников, не во всем точно следуют их духу — всюду, где материал дает возможность, не искажая смысла, выделить материалистические акценты, а идеалистические, напротив, приглушить, Бируни идет на это, сознательно приспособляя положения санкхьи и йоги к собственному пониманию вещей. Характерно и то, что из всех комментариев на трактат Ишвара-Кришны Бируни выбрал именно сочинение Гаудапады, в котором материалистические мотивы звучали отчетливей, чем в других. Абу Сахл Тифлиси, старый друг, которому еще до первого посещения Индии Бируни жаловался на недобросовестное, а зачастую совершенно абсурдное описание религии индусов в мусульманской литературе, живо интересовался [251] ходом работы и, наведываясь к Бируни чуть ли не каждый вечер, читал свежепереведенные страницы, сдувая песчинки, местами приставшие к бумаге. «Он стал побуждать меня написать книгу о том, что я узнал от самих индийцев, — вспоминал Бируни, — чтобы она стала помощью для тех, кто хочет оспаривать их учения, и сокровищницей для тех, кто стремится общаться с ними. Согласно его просьбе я выполнил это дело». Разумеется, настойчивость Тифлиси была не единственной причиной, побудившей Бируни взяться за перо. Совершенное им открытие Индии, за несколько веков до того, как она будет открыта европейцами, было научным событием исключительной важности, и Бируни это, безусловно, понимал. Поиски умозрительной истины никогда не были для него самоцелью — еще с детства он знал, что смысл научных исканий измеряется пользой, которую они приносят обществу, и в этом смысле значение высказанной Тифлиси идеи об общении с индийцами, а если понимать это шире — о сотрудничестве народов, поистине трудно переоценить. Чтобы узаконить приемлемость такой идеи, надо было идеологически обосновать принципиальную возможность взаимопонимания между представителями двух различных культур, отнюдь не навязывая им какой-то единой точки зрения. В числе величайших заслуг Бируни то, что он сделал первый значительный шаг на этом пути. «Мы ничего не признаем из того, во что веруют они, — писал он об индийцах, — и они не признают ничего из того, во что веруем мы». Утверждение, исключающее возможность взаимопонимания и контактов? Ничего подобного. Этой констатацией реально существовавших фактов открывается «Индия», а дальше через спокойное, объективное, чуждое какой-либо полемичности описание индуизма начинаются поиски того сходного, что не лежит на поверхности, но в своей первосути объединяет всех, кто верует, будь то индусы, мусульмане, христиане или представители других религиозных общин. «Я не делал необоснованных нападок на противника, — писал Бируни, — и не считал предосудительным приводить его собственные слова, хотя бы они и противоречили истинной вере и ее приверженцу было бы неприятно слушать речи противника, но такова вера индийца, — и ему она лучше видна и понятна. В этой книге нет места полемике и спорам, и я не занимаюсь в ней тем, чтобы приводить аргументы противников и оспаривать [252] тех из них, кто отклоняется от истины. Она содержит только изложение: я привожу теории индийцев как они есть и параллельно с ними касаюсь теорий греков, чтобы показать их взаимную близость». Точкой отсчета в сопоставлении и оценке для Бируни всегда является ислам и созданная вокруг него культура, но при более вдумчивом анализе можно заметить, что главное здесь все же не в самом исламе, а в пронизывающей его идее монотеизма. Неспроста Бируни с явным сочувствием цитирует те места из «Бхагавадтиты» или древнегреческих сочинений, где эта идея прослеживается наиболее четко, — выдвигая концепцию некой общности и равноценности различных религий, он считает, что изначально все люди были монотеистами, но с ходом времени внешние обстоятельства и условия, падение нравов, коррупция и не в последнюю очередь невежество привели их к отходу от этих позиций и породили различные конфессиональные системы. Если в любой религиозной доктрине, по мнению Бируни, можно найти отголоски ее монотеистического прошлого, то в примитивной вере в божество или божества, свойственной необразованной толпе, как раз и проявляется искажение первосути, которое препятствует взаимопониманию между людьми. Увлеченный этой идеей, Бируни выдвигает учение о двух видах вероисповедания. «У всякого народа, — пишет он, — вера избранных и толпы различается по той причине, что избранным от природы присуща способность стремиться к точному познанию общих начал, тогда как толпе естественно ограничиваться чувственным восприятием и довольствоваться частными положениями, не добиваясь уточнений, в особенности в вопросах, где обнаруживается расхождение мнений и несоответствие интересов». Не следует видеть в противопоставлении «избранных» и «толпы» свидетельство консерватизма Бируни или тем паче пренебрежительного высокомерия к людям. Подобное противопоставление имело у Бируни скорее гносеологический15), нежели классовый смысл. Важнее здесь то, что, безусловно, относя себя к просвещенной части человечества, к «избранным», Бируни считал своим долгом способствовать искоренению невежества и предрассудков, служить утверждению истины и добра. [253] «Все мои намерения, — признавался он, — более того, моя душа целиком направлены только на распространение знаний, так как я миновал пору удовольствия от приобретения знания, — и я считаю это величайшим счастьем для себя. Тот, кто правильно понимает положение дела, не осудит меня за то, что я непрестанно тружусь над переводами с языка индийцев сходного с представлениями мусульман и противоположного и принимаю на себя бремя стараний в этом деле... Ведь скупость в отношении знаний — худшее преступление и грех». Начиная «Индию» с изложения религиозно-философских воззрений индийцев, Бируни постоянно обращается к первоисточникам. К сожалению, однако, круг их был существенно ограничен тем, что собирал он материалы для своей книги в Пенджабе, который, подвергнувшись мусульманскому завоеванию, не имел уже в ту пору контактов с такими крупнейшими центрами индийской образованности, как Бенарес, Южная Индия и Кашмир. К тому же, лишенный возможности свободного передвижения, Бируни всецело зависел от кругозора и религиозно-философских пристрастий своих местных наставников. Несмотря на эту ограниченность, очерк религиозных, философских и космологических представлений Древней Индии, охватывающий первые двенадцать глав книги, отличается поразительной для иноверца обстоятельностью и глубиной. В точном соответствии с поставленной целью — дать своим единоверцам целостное представление о духовной культуре Индии — от религии и философии Бируни переходит к науке. Нет, пожалуй, ни одной отрасли знания, которой он не дал бы описания или по меньшей мере оценки; всему находился повод и место, а в некоторых вопросах его выводы и суждения сохраняют самостоятельное научное значение по сегодняшний день. Таковы, например, разделы, касающиеся филологии, где Бируни не только предлагает подробный список всех известных ему трактатов по грамматике санскрита, но и подробно анализирует метрические особенности индийской системы стихосложения и даже приводит схемы различных стоп. Серьезный, углубленно-вдумчивый тон повествования сменяется насмешливо-ироничным, когда Бируни касается так называемых «скрытых», или герметических, наук, к каковым в Индии, да и во многих других странах, традиционно относили алхимию, искусство заклинаний, колдовство. «Колдовство, — писал Бируни, — это действие, при помощи [254] которого что-либо представляют чувственному восприятию чем-то отличным от его реального бытия, приукрашенным с какой-либо стороны. Если смотреть с этой точки зрения, то оказывается, что колдовство широко распространено среди людей. А если признавать колдовство, подобно темному люду, за осуществление разных невозможных вещей, то оно стоит вне пределов достоверного познания... Следовательно, колдовство не имеет ничего общего с наукой». Большая часть книги посвящена исследованию точных и естественных наук индийцев, и в первую очередь астрономии. Оно начинается с обстоятельного обзора древнеиндийской астрономической литературы и включает как те ее положения, что уже были известны мусульманским ученым, так и новые, обнаруженные Бируни во время его пребывания в Индии. Понимая, что освоение идей и методов математики и астрономии индийцев немыслимо без уточнения принятых у них систем мер и отсчета времени, Бируни посвящает этим вопросам отдельные главы, в которых к тому же описывает древнеиндийскую гражданскую и религиозную хронологию и дает характеристики всех известных ему индийских эр. Переходя к рассмотрению собственно астрономической тематики, Бируни нередко утрачивает спокойный и бесстрастный тон и по многим вопросам вступает в полемику с индийскими учеными. Индийская астрономия, пережившая расцвет в классическую эпоху, к XI веку уже заметно отставала от того уровня, которого достиг мусульманский Восток, и в стремлении Бируни внести уточнения и поправки к некоторым ошибочным или устаревшим положениям не было ничего необычного. Но не ошибки и не анахронизмы вызывали у него раздражение и даже гнев, а научная недобросовестность тех ученых, которые ради личной выгоды стремились сгладить противоречия между фантастической космологией религиозных преданий и научными представлениями о Вселенной и в конечном счете примирить религию с наукой. «Религиозные книги индийцев и их книги преданий — пураны, — писал Бируни, — сообщают об устройстве мироздания такое, что полностью противоречит истине, признаваемой их астрономами. Однако индийцам необходимы эти книги для выполнения обрядов, и поэтому простые люди вынуждены прислушиваться к астрономическим расчетам и астрологическим предостережениям. По этой причине индийцы проявляют благосклонность к [255] астрономам, любят говорить об их достоинствах, считают счастливым предзнаменованием встречу с ними... За это астрономы объявляют истинными их ошибочные представления и приноравливаются к ним, хотя большая их часть в действительности противоречит истине... С течением времени истинное и ложное перемешалось, и в результате сочинения индийских астрономов крайне запутаны, особенно работы подражателей, которые передают основы этой науки с чужих слов». Это высказывание как нельзя лучше отражает позицию самого Бируни, который научную истину, добытую путем наблюдения и опыта, смело ставил над доводами любых «священных» писаний. Эмоциональность в данном случае не противоречит объективности, которую Бируни выдерживает на протяжении всей книги. В тех вопросах, где индийские ученые, по его мнению, превзошли его соотечественников, Бируни безоговорочно признает их заслуги, даже если при этом приходится ставить под сомнение выводы людей, ценившихся им особенно высоко. Так, например, он признает, что цвета затмеваемой части Луны в трактате его великого земляка Хорезми описаны весьма изящным слогом, но тем не менее не соответствуют наблюдаемому в действительности. «Описание индийцами этого явления, — констатирует он, — более верно и правильно». Едва ли не пятую часть «Индии» занимают этнографические сюжеты, обнимающие почти все сферы повседневной жизни индийцев от свадебных обычаев, одежды, праздников, игр до судопроизводства и казусов наследственного права. Если к этому добавить географические разделы, содержащие сведения о великих реках Индии и ритуальном отношении индийцев к воде, об особенностях рельефа и о крупнейших городах с указанием расстояний между ними, а также описание различных каст и рассыпанные по всему тексту замечания исторического плана, мы сможем представить себе энциклопедический размах созданной Бируни книги, равной которой еще не знал мусульманский мир. Как это часто случается с произведениями, намного опередившими свой век, «Индия» не была понята и принята современниками. Людей, привыкших видеть во всем чужом — враждебное, отпугивал сам принцип непредвзятости и объективности, поставленный Бируни во главу угла. В обществе, где царил определенный жанровый канон, новаторство, пусть даже наполненное глубоким [256] смыслом, не воспринималось как достоинство. Достаточно сказать, что ни современники Бируни, ни позднейшие арабоязычные авторы почти не приводят в своих сочинениях цитат из «Индии» и тем более — хвалебных отзывов о ней. Даже в обширнейшем «Словаре литераторов» известного историка Якута ал-Хамави, в котором Бируни отводится целый раздел, об «Индии» не сказано ни слова, словно бы ее не было вообще. Небольшие отрывки из «Индии», правда, встречаются в сочинениях средневековых персидских авторов Ауфи и Гардизи, но впоследствии она окончательно выходит из культурного обихода, и ни на Востоке, ни на Западе о ней не знают ничего. Второе открытие «Индии» состоялось через восемь с половиной веков после того, как она впервые увидела свет. В 1887 году английский арабист Эдуард Захау опубликовал арабский текст «Индии», а год спустя появился подготовленный им же ее перевод на английский язык. Научный мир был потрясен. Опубликование «Индии» вызвало переворот в представлениях востоковедов о средневековой мусульманской культуре. «Это — памятник единственный в своем роде, и равного ему нет во всей древней и средневековой литературе Запада и Востока, — писал известный русский востоковед В.Р. Розен. — От него веет духом критики беспристрастной, вполне свободной от религиозных, расовых, национальных и кастовых предрассудков и предубеждений, критики осторожной и осмотрительной, блистательно владеющей самым могущественным орудием новой науки, то есть сравнительным методом, критики, ясно понимающей пределы знания и предпочитающей молчание выводам, построенным на недостаточно многочисленных или недостаточно проверенных фактах, от него веет широтой взглядов поистине поразительной — одним словом, веет духом настоящей науки в современном смысле слова». 14) «Король умер — да здравствует король!» 15) Гносеологический — относящийся к гносеологии. Гносеологией называют составную часть философии — теорию познания. |